Столыпин в думе ещё не устал кричать: «Не запугаете!»
Ну, ясно, что от фантастов меня не отлучили, но и от оппонента мне хорошего ожидать не приходилось.
«В наш тесный круг не каждый попадал, но вот однажды, проклятая дата, я сам его привёл» — ну и далее по тексту.
Сел я, озираясь, а там адепты сидят, все в камуфляже, что эти твои попаданцы.
Светская жизнь не задалась.
Но тут я обнаружил в зале своего старого знакомого, Дмитрия Борисовича Смурова, что по жизни своей многотрудной похож на персонажа с картины бельгийского художника Магритта. Только Смуров котелок под стул положил. И по лицу его я понял, что он собирается выпить. Есть такое выражение лица у людей, что… Да впрочем, ты, дорогой читатель, и без меня это знаешь.
Ездил, поди, в электричках-то? А?
Итак, у него с собой было, и вот я выпить-то выпил, а бутылку ему не вернул.
А на сцене страсти накаляются.
Какие там попаданцы?! Бери выше!
Тут дело о Мироздании пошло, о Предназначении, и о Биологической переделке человека.
Поэт говорит при том: «У нас не только утопий нету, у нас и антиутопий нету! Ждёт вас глад и мор!»
А Фантаст ему вторит: «Был тут я в обществе анонимных хлопобудов, они ещё задолго всё нынешнее предсказали, теперь все по миру пойдём. Вот даже не знаю, успею ли книгу дописать, но вы всё равно её в магазинах спрашивайте».
Заспорили, про что важнее писателю писать — про прошлое или про будущее.
Тут кто-то из публики включился, какой-то реконструктор в фуражке с черепом — не то дроздовец, не то Максим Исаев, что просто забыл домой заехать переодеться.
Поэт ему отвечает: «Да хрена ли вы в коммунизме понимаете? Коммунизм — это желание! Желание, вот в чём дело-то!»
А тут другой сиделец из публики уже включился и стал рассказывать про заклёпочные романы.
Я вообще уважаю фантастов. За то, что они производят огромное количество терминов, и как закричат: «Всем стоять! Пейте керосин! Мы — д’Артаньяны! Это ж бабль-гум, плюс-квадро-турбо-реализм!» — ну и я видел, как один филолог к ним зашёл. Мамаша рыдала, всё потом покойнику в гроб под голову кандидатскую подсовывала.
Ну и в президиуме мне уже гитарную струну показали, как Канарису. Да уж, какой Канарис, такая и струна.
То есть, намекают мне, что я их, фантастов, как-то с бардами сравнил. И расплата, стало быть, не за горами.
Впрочем, я тихо допил и бутылку наготове держу.
Тут Поэт и говорит:
— А фендом этот ваш я ненавижу. Говно ваш фендом.
Тут случилась десятисекундная пауза.
Знаете, так бывает перед большой грозой?
Тишина такая, что слышно, как наэлектризованные волосы встают.
Ну, у меня-то волос вовсе нет, но соседи-то ого-го. Да ещё и, по всему, не тревожат голову шампунями.
И пошла потеха.
Я тут же отшиб бутылке донышко и начал розочкой махаться. Но фантасты тоже не промах, все сплошь какие-то реконструкторы.
Начали отламывать ножки у стульев.
Женщины визжат и жмутся к стенам.
Кто-то выкрикивает неизвестные мне названия произведений — или там молится, не поймёшь.
Я от двоих отбился, а вот третий у меня розочку выбил. Пошёл на меня. Я-таки поднял его и бросил в открытый рояль, на струны.
Вот что значит — приличное место, журнал повышенной духовности. Рояль есть, значит, и мы спасёмся.
Фантастический читатель был вовсе напуган.
Больше всего его испугало отсутствие логики: почему именно в рояль?
А сам ворочается там, струны звенят.
Вот я вам говорю, ля-минор, вот я вам Канариса подпустил.
Ну и, боком-боком, ла и вылез прочь.
А там снег, таксомоторы сигналят. Жизнь, одним словом.
Домой пошёл, про попаданцев писать.
Завтра в фейсбуке почитаю, чем у них дело кончилось.
Извините, если кого обидел.
26 февраля 2016
История про то, что два раза не вставать (2016-02-28)
С поэтом Кручёных случилась удивительная история. Двести его книг (правда, в каждой из них было страниц по тридцать, частью на обёрточной бумаге, разными шрифтами) свелись к трём словам — тем самым «дыр бул щыл». Это стало литературным «Чёрным квадратом», крайним жестом русского футуризма образца 1912 года. Трактовке этого стихотворения как образца заумного языка посвящено множество диссертаций.
Это, кстати, вопрос — как непонятная вещь назначается «чёрным квадратом».
Почему в глазах общества Хлебников, которого ровно так же не читают — человек великий, а Кручёных — человек мышиный. Из-за ходатайства Маяковского и Шкловского?
А ведь Хлебников и Кручёных были когда-то соавторами.
Или всё от того, что Кручёных неправильно скандалил? Непонятно.
История редко руководствуется собственно стихами — незаслуженно забытых поэтов множество.
Собственно, так же интересно, как сейчас непонятная вещь назначается (или не назначается) искусством.
Спорили о том, знает ли кто имя Хлебникова (чтобы вообще отпало желание сравнения бесконечно малых).
Это был бы не совсем корректный вопрос — например, у меня на улице (в разных концах) есть две афиши того, что у Хлебникова юбилей, и что вот будет большая художественная акция.
Я эту афишу до конца не прочитал, но вот она, вот — рядом остановкой трамвая.
У Хлебникова запоминающееся имя — как раз вот по этому параметру довольно много угадает.
Другое дело, что Хлебников-поэт замещается таким комическим чудаком-фриком.
Велимир-председатель-земного-шара. То, что Хлебников — Председатель, могут сказать, многие.
Произнести его имя может меньшее число — тоже (с поправкой на то, что некоторые ошибутся в написании).
А вот рассказать о хотя бы одном стихотворении — уже, конечно, исчезающе малая часть. Обычно ограничиваются неточной цитатой «он поэт для писателей, а не для читателей».
Сама жизнь Алексея Елисеевича Кручёных уложилась в два образа в прозаической книге другого поэта.
Этот поэт, Андрей Вознесенский, начал рассказ о Кручёных со слов «Тут в моей рукописи запахло мышами».
И тут же он добавлял: «Он продавал рукописи Хлебникова. Долго расправляя их на столе, разглаживал, как закройщик. “На сколько вам?” — деловито спрашивал. “На три червонца”. И быстро, как продавщик ткани в магазине, отмерив, отхватывал ножницами кусок рукописи — ровно на тридцать рублей».
О Кручёных нельзя сказать, что под конец жизни он жил бедно.
Нет, большую часть жизни он жил просто в нищете.
Все воспоминатели говорят о затхлом запахе его комнатки на Мясницкой (тогда — улице Кирова), где рукописи мешались с объедками и пылью.
За пару лет до его смерти (он умер