Сейчас труднее всего понять и принять Бальмонта. Мы слишком далеки уж от него, чтобы признать его современность, и слишком близки, по-моему, чтобы постичь его «вечность». Вместе со многим другим, мы преодолеем Бальмонта. Мы все хорошо помним, что писарь из Царицына декламирует «Хочу упиться роскошным телом». Но легко забываем, что талант отнюдь не уничтожает безвкусия, и что иные строки Бальмонта, проступая через туман годов, значатся в какой-нибудь хрестоматии XXI века
Бальмонт страстно любил и любит Россию, любит, конечно, бурно. Заморский гость, навеки отравленный широтой ее степей, дыханием болот, молчанием снегов. О, какой это роковой и мучительный роман! Россия в бреду, в тоске, темная и взыскующая не хочет открыть своего сердца нетерпеливому романтику. Тогда, обманутый в ожиданиях влюбленный, он клянет, грозит, уверяет себя и всех, что излечился от старости, – «в это лето я Россию разлюбил», – чтобы потом снова у двери шептать ее незабываемые им имена.
Отсюда великое одиночество Бальмонта, после тысяч и тысяч дружеских рук, сжимавших его неудержимую и неудержанную. Грозная буря выкинула его на этот парижский остров, где он чувствует себя Робинзоном, не видя Пятницы, но лишь злостных пирующих людоедов.
Любить Бальмонта живой, простой, человеческой любовью, так, как мы любим Блока или Ахматову, нельзя. Как осенние цветы, он ярок и пестр, в ярости своей неуютен, страшен и не то слишком зноен, не то смертельно холоден. Но, рассказывая детям о наших великих и суровых годах, мы скажем им и о том, кто, сам того не ведая, поджег много белых зданий и рыжим, злым костром окровавил небо угрюмых Канунов.
Комментарии
Франсуа Вильон – теперешнее русское написание Вийон, французский поэт XV века.
Диана де Пуатье – фаворитка французского короля Генриха II, хозяйка литературного салона, в котором бывали видные поэты (Ронсар и др.).
«Будем как. Солнце», «Горящие здания» – сборники стихотворений Бальмонта.
Первое эссе о Бальмонте Эренбург напечатал в газете «Понедельник власти народа» – М., 1918, 19 марта (см. также: «Нева». 1998. № 6). В книге дается иной вариант (впервые: «Слово», Тифлис, 1919, 17 октября). В этой же газете той же осенью печатались эссе о Блоке, Брюсове и Маяковском.
«Валерий Брюсов»
Сухаревка. Расползся, разбух, версты на три охватил город базар. Чем только не торгуют: ложечками для святых даров («возьмите, к солонке пригодится»), французскими новеллами, обсосанными, захватанными кусочками сахара. Бородатый мужичок нараспев, будто дьячок, читает «Известия» – Манифест Коммунистического Интернационала. А рядом пробираются сквозь толпу слепцы и гнусят; «Восплакался Адамий, раю мой, раю»…
Вот и дом Брюсова. На длинных полках книги, очень много книг, умных, пристойных, торжественных. На стенах картины, не какие-нибудь, – с выставок. Хозяин сухой, деловитый, о чем ни заговорит, сейчас библиографию приведет. «Совсем европеец», – скажет наивный провинциал. Нет, Брюсов русский, и весь он точно вышел с этой Сухаревки, из заговоров, пришептываний великой сказочницы России, преображающей Кинешму в столицу мира, пятнадцатый век – в тридцатый. Напрасно хвалится Европа экспрессами. У нас так медленно (какие-то сто верст в час) и хромые не ходят. Рядом с досчатым флигелем – небоскреб, после попивающих чаек Распутиных – радионоты Чичерина. Европой Россия быть не желает, и от Азии норовит в Америку.
Брюсов похож на просвещенного купца, на варвара, насаждающего культуру, который за все берется: вместо цинготных сел – Чикаго построю, из Пинеги фешенебельный курорт сделаю, а на верхушке Казбека открою отель «Эксельсиор». Задолго до наших дней он начал работать над электрификацией российской «изящной словесности». Что- то в нем не то от Петра Великого, не то от захолустного комиссара «Совхоза». Он пишет стихи – классические и вольные, парнасские и гражданские, «декадентские» и нравоучительные, сонеты, терцины, баллады, триолеты, секстины, лэ и прочие, в стиле Некрасова или Маллармэ, Верхарна или Игоря Северянина. Пишет еще драмы, рассказы, повести, романы. Переводит с языков древних и новых. Выступает в роли философа, филолога, художественного критика, военного корреспондента. Его именем подписан не один десяток книг, а поместительные ящики его стола хранят залежи еще ненапечатанных рукописей. Он неутомим, и не о таких ли людях думал Блок, называя Русь «новой Америкой».
Брюсов как-то сказал мне, что он работает над своими стихами каждый день в определенные часы, правильно и регулярно. Он гордится этим, как победой над темной стихией души. Изобретатель машины, действующей безошибочно во всякое время и при всякой температуре. Напрасно говорят, что случайны и темны пути, по которым пришел Брюсов к цельному и всемерному утверждению коммунизма. Как мог он не почувствовать столь близкого ему пафоса великой механизации хаотического доселе бытия.
Еще слова Брюсова: «Чтобы стать поэтом, надо отказаться от жизни». Великая гордыня в этом человеке: пчела, отрекшись от вешнего луга, хочет сделать мед. Я не ропщу, если он горек, я преклоняюсь перед поэтом, ибо соты его все же не пусты.
Нет ничего легче, чем критиковать книги Брюсова, обличая их художественную неподлинность. Действительно, стихи о страсти оставляют такое же впечатление, как рассказ об Ассаргадоне, а Сицилия до удивительности похожа на Швецию. Но ведь Брюсову совершенно все равно, о чем писать, для него поэзия – скачки с препятствиями. Помню кафэ в Москве восемнадцатого года, переполненное спекулянтами, матросами и доморощенными «футуристами» (больше по части «свободного пола»), Брюсов должен импровизировать стихи на темы, предлагаемые вышеуказанными знатоками. Он не смущается ни звоном ложечек, ни тупым смехом публики, ни невежеством поданных записок. Строгий и величественный, он слагает терцины. Голос становится непомерно высоким, пронзительным. Голова откинута назад. Он похож в эту минуту на укротителя, подымающего свой бич на строптивые, будто львы, слова. Стихи о Клеопатре, о революции или о кофе со сливками, не все ли равно. Прекрасные терцины. А барышня в Конотопе пусть верит и, веря, трогательно переживает все эти объятия и распятия Астарт и Клеопатр.
Брюсов очень часто бывает безвкусным. Как-то неловко читать его «Думы» об Италии или военные стихи. «Не с нами ли вольный француз». Но ведь вкус, – это что-то старческое, налет столетний. В Италии каждый бродяга усмехнется и отметет все безвкусное, у нас же хороший вкус – это нечто заграничное, – грассирование, журнал «Аполлон» и душевное малокровие. А Брюсов из тех людей, которые только начинают править миром.
Я не забуду его, уже седого, но по-прежнему сухого и неуступчивого, в канцелярии «Лито» (Литературного отдела Н. К. П.). На стенках висели сложные схемы организации российской поэзии, – квадратики, исходящие из кругов и передающие свои токи мелким пирамидам. Стучали машинки, множа «исходящие», списки, отчеты, сметы и, наконец-то, систематизированные стихи. При всем своем модернизме Брюсов чувствует слабость к античной мифологии, латинским пословицам и всем изречениям до и после Рождества Христова, ставшим достоянием любого журналистика. Поэтому я думаю, что, – изможденный, больной, он, окинув удовлетворительным оком эту невиданную поэтическую канцелярию, шептал про себя: «Ныне отпущаеши»…
Может быть, какая-нибудь стихийная катастрофа поглотит современную культуру. Но ныне перед нами путь человечества, железный путь. Россия желает опередить Европу на много веков. С трудом Брюсов выискал во Франции захудалого Рэнэ Гиля, который в противовес песням бедного Лелиана изобрел «научную поэзию». О, конечно, соловей прекрасно поет, но будущее, кажется, принадлежит граммофону. В задании Брюсова есть великая мощь, титаническое дерзание: он хочет создать не поэтическую поэзию. Были девственные леса и улыбчивые дикари, но приехал беспощадный колонизатор с томиком стихосложения. Птицы больше не поют, но, быть может, наши дети, – с их новым слухом, будут наслаждаться однозвучным грохотом машин и размеренными гудками.
Комментарии
Радионоты Чичерина… – Чичерин Г. В. (1872 – 1936) – наркоминдел РСФСР, СССР в 1918-1930.
Восплакался Адамий, раю мой, раю – видимо, духовная песня.
Пинега – река, приток Северной Двины.
Астарта – в финикийской мифологии богиня плодородия.
Клеопатра – последняя египетская царица (I в. до н. э.).
Рене Гиль (1862 -1925) – французский поэт.
Бедный Лелиан – самоназвание французского поэта Поля Верлена (1844 – 1896) в его книге «Проклятые поэты» (1884). Анаграмма: Paul Verlaine – Pauvre Lelian.
«Александр Блок»
Я никогда не видел Блока. Случайные рассказы о нем слились с образом смутным, но неотступным, созданным моей мечтой. Этот портрет, видение наивной девочки, которая над книгой думает, какие были у героя глаза, карие или голубые. Быть может, А. А. Блок совсем не похож на моего Блока. Но разве можно доказать, кто подлинный из двух? Я даже боялся бы увидеть того, кто живет в Петербурге, ибо роль девочки, познающей житейскую правду, – скверная роль. Я вижу Блока не одержимым отроком, отравленным прикосновением неуловимых рук, который на улице оглядывается назад, вздрагивает при скрипе двери и долго глядит на конверт с незнакомым почерком, не в силах вскрыть таинственного письма. Я не различаю дней «Снежной маски», туманов и вуали, приподнятой уже, не «прекрасной», но дамы Елагина острова, и жалящей тоски. Предо мной встает Блок в его «Ночные часы». Пустой дом, хозяин крепко замкнулся, крепко запер двери, чтобы больше не слышать суетных шагов. Большие слепые окна тупо глядят на белую ночь, на молочную, стеклянную реку. Блок один. Блок молчит. На спокойном, холодном лице – большие глаза, в которых ни ожидания, ни тоски, но только последняя усталость. Город спит. Зачем он бодрствует? Зачем внимает ровному дыханию полуночного мира? Не на страже, не плакальщица над гробом. Человек в пустыне, который не в силах поднять веки (а у Блока должны быть очень тяжелые веки) и который устал считать сыплющиеся между пальцами дни и года, мелкие остывшие песчинки,