Когда провинциальные советы вскрывали «нетленные», высоко чтимые народом мощи, — народ отнесся и к этим актам совершенно равнодушно, с молчаливым, тупым любопытством. Вскрытие мощей производилось крайне бестактно и часто в очень грубых формах — с активным участием инородцев, иноверцев, с грубым издевательством над чувствами верующих в святость и чудотворную силу мощей. Но — и это не возбудило протестов со стороны людей, которые еще вчера преклонялись перед гробницами «чудотворцев». Я опросил не один десяток очевидцев и участников разоблачения церковного обмана: что чувствовали они, когда перед глазами вместо нетленного и благоухающего тела являлась грубо сделанная кукла или открывались полуистлевшие кости? Одни говорили, что совершилось чудо: святые тела, зная о поругании, затеянном неверами, покинули гробницы свои и скрылись. Другие утверждали, что обман был устроен монахами лишь тогда, когда им стало известно о намерении властей уничтожить мощи: «Они вынули настоящие нетленные мощи и заменили их чучелами».
Так говорят почти одни только представители старой, безграмотной деревни. Более молодые и грамотные крестьяне признают, конечно, что обман был, и говорят:
— Это хорошо сделано, — одним обманом меньше.
Но затем у них являются такие мысли, — я воспроизвожу их буквально, как они записаны мною.
— Теперь, когда монастырские фокусы открыты, — докторов надо пощупать и разных ученых — их дела открыть народу.
Нужно было долго убеждать моего собеседника, чтобы он объяснил смысл своих слов. Несколько смущаясь, он сказал:
— Конечно, вы не верите в это... А говорят, что теперь можно отравить ветер ядом и — конец всему живущему, и человеку, и скоту. Теперь — все озлобились, жалости ни в ком нет...
Другой крестьянин, член уездного совета, называющий себя коммунистом, еще более углубил эту тревожную мысль.
— Нам никаких чудес не надо. Мы желаем жить при ясном свете, без опасений, без страха. А чудес затеяно — много. Решили провести электрический свет по деревням, говорят: пожаров меньше будет. Это — хорошо, дай Бог! Только как бы ошибок не делали, поверните какой-нибудь винтик не в ту сторону и — вся деревня вспыхнула огнем. Видите, чего опасно? К этому скажу: городской народ — хитер, а деревня дура, обмануть ее легко. А тут — затеяно большое дело. Солдаты сказывали, что на войне и электрическим светом целые полки убивали.
Я постарался рассеять страх Калибана — и услышал от него разумные слова:
— Один все знает, а другой — ничего; в этом и начало всякого горя. Как я могу врать, ежели ничего не знаю?
Жалобы деревни на свою темноту раздаются все чаще, звучат все более тревожно. Сибиряк, энергичный парень, организатор партизанского отряда в тылу Колчака, угрюмо говорит:
— Не готов наш народ для событий. Шатается туда и сюда, слеп разумом. Разбили мы отряд колчаковцев, три пулемета отняли, пушечку, обозишко небольшой, людей перебили с полсотни у них, сами потеряли семьдесят одного, сидим, отдыхаем, вдруг ребята мои спрашивают меня: а что, не у Колчака ли правда-то? Не против ли себя идем?* Да и сам я иной день как баран живу — ничего не понимаю. Распря везде! Мне доктор один в Томске — хороший человек — говорил про вас, что вы еще с девятьсот пятого года японцам служите за большие деньги. А один пленный, колчаковский солдат из матросов, раненый, доказывал нам, что Ленин немцам на руку играет. Документы у него были, и доказано в них, что имел Ленин переписку о деньгах с немецкими генералами. Я велел солдата расстрелять, чтобы он народ не смущал, — а все-таки долго на душе неспокойно было. Ничего толком не знаешь — кому верить? Все против всех. И себе верить боязно.
Немало бесед вел я с крестьянами на разные темы и, в общем, они вызвали у меня тяжелое впечатление: люди много видят, но — до отчаяния мало понимают. В частности, беседы о мощах показали мне, что вскрытый обман церкви усилил подозрительное и недоверчивое отношение деревни к городу. Не к духовенству, не к власти, а именно к городу как сложной организации хитрых людей, которые живут трудом и хлебом деревни, делают множество бесполезных крестьянину вещей, всячески стремятся обмануть его и ловко обманывают.
Работая в комиссии по ликвидации безграмотности, я беседовал однажды с группой подгородних петербургских крестьян на тему об успехах науки и техники.
— Так, — сказал один слушатель, бородатый красавец, — по воздуху галками научились летать, под водой щуками плаваем, а на земле жить не умеем. Сначала-то на земле надо бы твердо устроиться, а на воздух — после. И денег бы не тратить на эти забавки!
Другой сердито добавил:
— Пользы нам от фокусов этих нет, а расход большой и людьми, и деньгами. Мне подковы надо, топор, у меня гвоздей нет, а вы тут на улицах памятники ставите — баловство это!
— Ребятишек одеть не во что, а у вас везде флаги болтаются...
И в заключение, после длительной, жестокой критики городских «забавок», бородатый мужик сказал, вздыхая:
— Если бы революцию мы сами делали, — давно бы на земле тихо стало и порядок был бы...
Иногда отношение к горожанам выражается в такой простой, но радикальной форме:
— Срезать надо с земли всех образованных, тогда нам, дуракам, легко жить будет, а то — замаяли вы нас!
В 1919 году милейший деревенский житель спокойно разул, раздел и вообще обобрал горожанина, выманивая у него на хлеб и картофель все, что нужно и не нужно деревне.
Не хочется говорить о грубо насмешливом, мстительном издевательстве, которым деревня встречала голодных людей города.
Всегда выигрывая на обмане, крестьяне — в большинстве — старались и умели придать обману унизительный характер милостыни, которую они нехотя дают барину, «прожившемуся на революции». Замечено было, что к рабочему относились не то чтобы человечнее, но осторожнее. Вероятно, осторожность эта объясняется анекдотическим советом одного крестьянина другому:
— Ты с ним осторожнее, он, говорят, где-то Совдеп держал.
Интеллигент почти неизбежно подвергался моральному истязанию. Например: установив после долгого спора точные условия обмена, мужик или баба равнодушно говорили человеку, у которого дома дети в цинге:
— Нет, иди с Богом. Раздумали мы, не дадим картофеля...
Когда человек говорил, что слишком долго приходится ждать, он получал в ответ злопамятные слова:
— Мы — бывало, ваших милостей еще больше ждали.
Да, чем другим, а великодушием русский крестьянин не отличается. Про него можно сказать, что он не злопамятен: он не помнит зла, творимого им самим, да, кстати, не помнит и добра, содеянного в его пользу другим.
Один инженер, возмущенный отношением крестьян к группе городских жителей, которые приплелись в деревню под осенним дождем и долго не могли найти места, где бы обсушиться и отдохнуть, — инженер, работавший в этой деревне на торфу, сказал крестьянам речь о заслугах интеллигенции в истории политического освобождения народа. Он получил из уст русоволосого, голубоглазого славянина сухой ответ:
— Читали мы, что действительно ваши довольно пострадали за политику, только ведь это вами же и писано. И вы по своей воле на революцию шли, а не по найму от нас, — значит, мы за горе ваше не отвечаем — за все Бог с вами рассчитается...
Я не привел бы этих слов, если бы не считал их типичными — в различных сочетаниях я лично слышал их десятки раз.
Но необходимо отметить, что унижение хитроумного горожанина перед деревней имело для нее очень серьезное и поучительное значение: деревня хорошо поняла зависимость города от нее, до этого момента она чувствовала только свою зависимость от города.
В России — небывалый, ужасающий голод, он убивает десятки тысяч людей, убьет миллионы. Эта драма возбуждает сострадание даже у людей, относящихся враждебно к России, стране, где, по словам одной американки, «всегда холера или революция». Как относится к этой драме русский, сравнительно пока еще сытый, крестьянин?
— «Не плачут в Рязани о Псковском неурожае», — отвечает он на этот вопрос старинной пословицей.
— «Люди мрут — нам дороги трут», — сказал мне старик новгородец, а его сын, красавец, курсант военной школы, развил мысль отца так:
— Несчастье — большое, и народу вымрет — много. Но — кто вымрет? Слабые, трепанные жизнью; тем, кто жив останется, в пять раз легче будет.
Вот голос подлинного русского крестьянина, которому принадлежит будущее. Человек этого типа рассуждает спокойно и весьма цинично, он чувствует свою силу, свое значение.
— С мужиком — не совладаешь, — говорит он. — Мужик теперь понял: в чьей руке хлеб, в той и власть, и сила.
Это говорит крестьянин, который встретил политику национализации сокращением посевов как раз настолько, чтобы оставить городское население без хлеба и не дать власти ни зерна на вывоз за границу.**
— Мужик как лес: его и жгут, и рубят, а он самосевом растет да растет, — говорил мне крестьянин, приехавший в сентябре из Воронежа в Москву за книгами по вопросам сельского хозяйства. — У нас не заметно, чтоб война убавила народу. А теперь вот, говорят, миллионы вымрут, — конечно, заметно станет. Ты считай хоть по две десятины на покойника — сколько освободится земли? То-то. Тогда мы такую работу покажем — весь свет ахнет. Мужик работать умеет, только дай ему — на чем. Он забастовок не устраивает, — этого земля не позволяет ему!