для себя. Я захотел — и убил. Кто судья ? Кто осудит меня ? Кто оправдает ? Мне смешны мои судьи, смешны их строгие приговоры. Кто придет ко мне и с верою скажет: убить нельзя, не убий. Кто осмелится бросить камень ?Нет грани, нет различия. Почему для террора убить — хорошо, для отечества — нужно, а для себя — невозможно ? Кто мне ответит ?Я спрашиваю себя: зачем я убил ? Чего я смертью добился ?Да, я верил: можно убить. А теперь мне грустно: я убил не только его, убил и любовь. Так грустит печальная осень: осыпается мертвый лист. Мертвый лист моих утраченных дней...»
Уже тогда Савинков ощущал себя исторической личностью. Сам о себе любил говорить, что такие как он пишут историю. Он вдруг неожиданно для всех перестал кичиться атеизмом и стал адептом «мистического народничества». Духовный кризис был усилен разводом с женой, которая так и не смогла сжиться с его характером. Сам Савинков, казалось, не обращал на это никакого внимания. По меткому выражению его друга Прокофьева, он дошел умом до необходимости религии, но пока не дошел к вере. Хотя предпосылки были: «Нужно крестную муку принять, нужно из любви, для любви на все решиться. Но непременно, непременно из любви и для любви. Иначе — опять Смердяков, то есть путь к Смердякову. Вот я живу. Для чего ? Может быть, для смертного моего часа живу. Молюсь: Господи, дай мне смерть во имя любви. А об убийстве ведь не помолишься. Убьешь, а молиться не станешь. И ведь знаю: мало во мне любви, тяжел мне мой крест...»
Третий его роман, «То, чего не было», в сущности, стал попыткой разобраться в себе, в своей жизни. Именно поэтому книга вызвала столь бурную критику эсеров. Понять их можно. Ведь автором был тот самый человек, который когда — с негодованием отверг предложение французской газеты написать воспоминания. «Мы творим историю!» — так, надрывно, с пафосом, бросил в лицо журналистке Савинков свой вердикт. Бросил, словно
по щекам ее отхлестал. И вот теперь лично взялся за мемуары. Лидеры социалистов-революционеров даже цитировали Льва Толстого, пытаясь хоть таким образом образумить Савинкова: «Когда венценосцев убивают по суду или при дворцовых переворотах, то об этом обыкновенно молчат. Когда убивают без суда, то это вызывает в династических кругах величайшее негодование». Но Савинкову было необходимо ответить на мучавшие его вопросы. Даже не так: его влекло искусство, через любовь к которому он и пытался навести порядок в собственных мыслях и убеждениях. Отчасти ему это удалось: «Он увидел Русь необозримых, распаханных, орошенных потом полей, заводов, фабрик и мастерских, Русь не студентов, не офицеров, не программ, не собраний, не комитетов и не праздную, легкоязычную и празднословную Русь, а Русь пахарей и жнецов, трудовую, непобедимую, великую Русь... И сразу стало легко. Он понял, что ни министры, ни комитеты не властны изменить ход событий, как не властны матросы успокоить бушующий океан. И он почувствовал, как на дне утомленной души чистым пламенем снова вспыхнула вера — вера в народ, в дело освобождения, в обновленный, на любви построенный мир. Вера в вечную правду».
Но еще больше его влекла собственная значимость, если не сказать гордыня. Он скрупулезно хранил тысячи писем, сотни статей о себе, записные книжки... И все это, несмотря на, в общем-то, подвижный образ жизни. Пока никто так и не взялся за то, чтобы изучить весь архив, собранный Савинковым. А ведь там бесценный клад для любого исследователя: переписка с Гиппиус, Мережковским, Арцыбашевым, Волошиным, Эренбургом, Ремизовым, Философовым... А ведь есть и своеобразный бриллиант у этой короны: исповеди соратников по боевой организации, письма от Азефа и других лидеров эсеров. О них он тогда же скажет: «Да я ненавижу их, как мелкую человеческую сволочь. Я играл с петлей. Пусть играют другие».
***Разрыв с эсерами стал окончательным по мере сближения с известным марксистом Плехановым. Вместе они начинают издавать газету «Юг». Вообще определить политическую ориентацию Савинкова в те годы сложно, если вообще возможно. Он, словно Фигаро, появлялся на любом поле, которое еще не было занято более удачливыми конкурентами по политическому Олимпу. Он был подобен ртути, стремящейся заполнить любую пустоту. И все ради того, чтобы наконец-то войти в историю. Наконец-то почувствовать себя значимым и нужным. Он ведь об этом и сам писал: «Но та же непонятная сила, которой он радовался вчера, удерживала его. И сознание, что он не принадлежит себе, что он бессловесный и послушный солдат, теперь не только не было приятно ему, но вызвало смущение и страх»
Начавшуюся Первую мировую войну Савинков встретил на юге Франции. В стране тогда началась паника. Казалось, только легендарный террорист сохранял спокойствие. В этом он видел особый дар судьбы — наконец-то он будет по-настоящему востребован обществом. Ему не составило особого труда получить удостоверение военного корреспондента. И вот Савинков уже шлет на родину свои впечатления с фронта. Он, возможно впервые в жизни не лукавит, когда пишет, что нет для него дороже городов, чем Париж и Москва. Он даже написал целую книгу — «Во Франции во время войны». Но особого успеха она не снискала. В России тогда царили совсем другие настроения.
Савинков, кстати, вообще имел весьма смутное представление, чем живет эта самая Россия. Давно прошли те времена, когда он по одному вечеру мог уловить пульс Петербурга или Москвы. На родину ему путь был заказан, поэтому приходилось довольствоваться теоретическими изысканиями. А они от практики у Савинкова всегда были далеки, пусть он и называл себя самым реальным человеком дела. Фигурально выражаясь, события 1916 года он попросту проспал. Не имея ни малейшего представления о «дворцовом заговоре» Гучкова и Львова и большевистской пропаганде против войны, он почему-то считал, что нынче только эсеры с их требованием «земли и воли» способны влиять на политическую ситуацию в стране. Но даже тут он ошибся. Его вчерашние соратники по партии подготовили к революции те самые миллионы мужиков в солдатских шинелях. То есть, апеллируя к простым и понятным всем чувствам, они добились большего, чем Савинков с его убийствами Плеве и великого князя. Больше того: избавившись от террора, эсеры привлекли на свою сторону средний класс, который жаждал реформ. В результате уже к началу 1917 года число членов партии превышало 800 000 человек. Чернов со товарищи получили поддержку не только крестьян, на которых всегда опирались, но и рабочих и интеллигенции. Стоит ли удивляться после этого большинству голосов на выборах в Учредительное собрание. Казалось бы, сама жизнь толкала эсеров во власть. Однако они к этому не стремились, словно боялись ответственности, о которой столь часто говорили и писали в эмиграции. Хотя во Временное правительство вошли.
Савинков ответственности не боялся. И во власть стремился. Но вот беда: его туда не приглашали. Поэтому, умерив на время свою безграничную гордыню, он сам собрался в Россию. В апреле 1917 года Савинков приехал в Петроград. Торжественной встречи не было. Приехал и приехал. Еще один революционер, кои тогда десятками возвращались на родину. А вот Максимилиан Волошин сразу понял, что все только и начинается. В письме Савинкову он отмечал: «Не прошло еще двадцати месяцев, как Вы, собираясь идти волонтером во Франции, говорили мне, что к концу войны будете квартирмейстером от кавалерии и не помиритесь на меньшем. Человеку даны две творческих силы: по отношению к будущему — Вера (обличение вещей невидимых), по отношению к настоящему — Разум (критицизм, скептицизм). Их субъективная окраска — энтузиазм и презрение. Силы эти противоположны и полярны, и соединение их в одном лице рождает взрыв, молнию — действие. Но обычно их стараются обезопасить, соединить в устойчивой химической комбинации в виде политической теории или партийной программы: целлулоид, приготовляемый из нитроглицерина! Отсюда ненависть к «идеологиям», отличающая носителей молний, создававших великие государственные сплавы — Цезарей и Наполеонов. Из всех людей, выдвинутых революцией и являющихся в большинстве случаев микробами разложения, я только в Вас вижу настоящего «литейщика», действенное и молниеносное сочетание религиозной веры с безнадежным знанием людей».
Уже через месяц после возвращения в Россию Савинков вместе с Керенским прибывает в ставку Юго-Западного фронта. Его кипучая энергия наконец-то находит выход. Он становится комиссаром седьмой армии и с упоением выступает на бесконечных митингах. Основной посыл его выступлений прост: во всех бедах армии в частности и страны в целом виноват Петроград, это источник угарного яда антигосударственной политики. Ему аплодируют. Его мысли понятны и приятны аудитории. Но ровно до момента, когда Савинков переходит ко второй части, — воевать нужно до победного конца. А воевать им очень не хочется. Все устали. Тем более что большевики кричат: хорош, товарищи, айда землю делить. Пора уже экспроприировать у экспроприаторов...