— Уйдет. А супчик был бы…
— Из автомата на таком расстоянии не возьмешь…
Увидели нас:
— Снайперы идут. Они его сейчас… Давай, девчата!..
Что делать? Я и подумать не успела. Прицелилась и выстрелила. У жеребенка ноги подогнулись, свалился на бок. И тоненько-тоненько, ветер принес, заржал.
Это потом до меня дошло: зачем я это сделала? Такой красивый, а я его убила, я его в суп! За спиной слышу, кто-то всхлипывает. Оглянулась, а это новенькая.
— Чего ты? — спрашиваю.
— Жеребеночка жалко… — и полные глаза слез.
— Ах-ах-ах, тонкая натура! А мы все три дня голодные. Жалко потому, что еще никого не хоронила, не знаешь, что такое прошагать за день тридцать километров с полным снаряжением, да еще голодной. Сначала фрицев надо выгнать, а потом переживать будем…
Смотрю на солдат, они же вот только меня подзадоривали, кричали, просили. Никто на меня не смотрит, будто не замечает, каждый уткнулся и своим делом занимается. А мне что хочешь, то и делай. Хоть садись и плачь. Будто я живодерка какая-то, будто мне кого хочешь убить ничего не стоит. А я с детства все живое любила. У нас, я уже в школу ходила, корова заболела, и ее прирезали. Я два дня плакала. Мама боялась, чтобы чего со мной не случилось, так плакала. А тут — бац! — и пальнула по беззащитному жеребенку.
Вечером несут нам ужин. Повара: „Ну, молодец снайпер… Сегодня мясо в котле есть…“ Поставили нам котелки и пошли. А девчонки мои сидят, к ужину не притрагиваются. Я поняла, в чем дело, в слезы и из землянки… Девчонки за мной, стали меня в один голос утешать. Быстро расхватали свои котелки и давай есть… Вот как было…
Ночью у нас, конечно, разговоры. О чем мы могли говорить? Конечно, о доме, каждый о маме своей рассказывал, у кого отец или братья воевали. И о том, кем мы будем после войны. И как мы выйдем замуж, и будут ли мужья нас любить. Капитан наш смеялся, говорил:
— Эх, девки! Всем вы хороши, но после войны побоятся на вас жениться. Рука меткая, тарелкой пустишь в лоб и убьешь.
Я мужа на войне встретила, в одном полку мы были. У него два ранения, контузия. Он войну от начала до конца прошел, всю жизнь был военным. Ему не надо объяснять, что у меня нервы. Если я и поговорю на повышенных тонах, он или не заметит, или отмолчится. И мы живем с ним уже тридцать пять лет, душа в душу. Двоих детей вырастили, дали им высшее образование.
А что вам еще расскажу… Ну, демобилизовали меня, приехала я в Москву. А от Москвы к нам еще ехать и несколько километров пешком идти. Это сейчас там метро, а тогда были вишневые сады, глубокие овраги. Один овраг очень большой, мне через него надо перейти. А уже стемнело, пока я приехала, добралась. Конечно, я через этот овраг боялась идти. Стою и не знаю, что делать: то ли мне возвращаться и ждать дня, то ли набраться храбрости и пойти. Сейчас подумать, так смешно — фронт прошла, чего только не повидала: и смертей, и разного, а тут овраг перейти страшно. Оказывается, война ничего в нас не изменила. В вагоне, когда ехали, когда возвращались уже из Германии домой, мышь у кого-то из рюкзака выскочила, так все наши девчонки как повскакивают, те, что были на верхних полках, кубарем оттуда, пищат. А ехал с нами капитан, тот удивлялся: „У каждой орден, а мышей боитесь“.
На мое счастье, ехала машина грузовая. Я думаю: проголосую.
Машина остановилась.
— Мне до Дьяковского, — говорю.
— И мне до Дьяковского, — смеется молодой парень.
Я — в кабину, он — мой чемодан в кузов, и поехали. Видит, что на мне форма, награды. Спрашивает:
— Сколько немцев убила?
Я ему говорю:
— Семьдесят пять.
Он немного со смешком:
— Врешь, может, и в глаза ни одного не видела?
А я тут его признала:
— Колька Чижов? Ты ли это? Помнишь, я тебе галстук повязывала?..
Одно время до войны я работала в своей школе пионервожатой.
— Маруська, ты?
— Я…
— Правда? — затормозил машину.
— До дому-то довези, что же ты посреди дороги тормозишь? — У меня на глазах слезы. И вижу, что у него тоже. Такая встреча!
К дому подъехали, он бежит с чемоданом к моей матери:
— Скорее, я вам дочку привез!
Вернулась, и все надо было начинать сначала. В туфлях училась ходить, на фронте же три года в сапогах. Мы привыкли к ремням, подтянутые, казалось, что теперь одежда на нас мешком висит, неловко как-то себя чувствуешь. Мы юбок не признавали, все в брюках, вечером их постираешь, под себя положишь, ляжешь, считай, выутюженные. Правда, не совсем сухие. Выйдешь на мороз, коркой покроются. А тут идешь в гражданском платье, в туфлях, встретишь офицера, невольно рука тянется, чтобы честь отдать. Привыкли: паек, на всем государственном, и приходишь в хлебный магазин, берешь хлеб, сколько тебе нужно, и забываешь расплатиться. Продавщица, она уже тебя знает, понимает, в чем дело, и стесняется напомнить, а ты не заплатила, взяла и пошла. Потом тебе уже совестно, на другой день идешь, извиняешься, берешь что-то другое и расплачиваешься за все сразу. Продавцы не обижались на нас, они уже знали…»
Замолкает. И это то молчание, когда любой вопрос неуместен.
«…Я что еще думаю. Вот послушайте. Сколько была война, очень долго… Ни птиц, ни цветов не помню. Они, конечно, были, но я их не помню. Вот такое… Странно, правда?..
Мы только недавно, лет восемь назад, нашу Машеньку Алхимову нашли. Ранило командира артдивизиона, она поползла его спасти. И перед ней разорвался снаряд. Командир погиб, она доползти не успела, и ей обе ноги раскрошило. Мы ее несли в медсанбат, а она просила: „Девочки, пристрелите меня… Кому я такая буду нужна?..“ Так просила… так просила… Ее отправили в госпиталь, а мы дальше пошли, в наступление. След ее потерялся. Мы не знали, где она, что с ней? И куда только ни писали, нам никто ответить не мог. Помогли нам следопыты 73-й школы города Москвы. Они нашли ее в Доме инвалидов. Она все эти годы по госпиталям кочевала, ей десятки операций сделали. Она матери своей не призналась, что живая… Можете себе это представить? Вот что такое война… Мы ее привезли на нашу встречу. Она сидела в президиуме и плакала. Потом ее свели с матерью… Через тридцать лет они встретились…
Война и теперь нам снится. То бежишь в укрытие, то на другую позицию. Проснешься — и не верится, что живая… А вспоминать не хочу…»
Физически ощущаю материальность боли, что живет в этой маленькой, кутающейся в старый плед женщине. «Дочка…» — скажет она мне на прощание, неловко протянув вперед горячие руки.
Я иду. Мне теперь не вернуться к себе прежней, когда не было слов: «Оттуда даже если живой придешь, душа болеть будет. Теперь думаю: лучше бы в ногу или в руку ранило, пусть бы тело болело. А то душа… Очень больно… Мы же молоденькие совсем пошли… Девочки… Я за войну даже подросла…»
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны.
В том, что они — кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но все же, все же, все же…
Вот это стихотворение Александра Твардовского, его «все же, все же, все же…» теперь не отпустит меня, и я буду искать фронтовых девчонок, исписывать их рассказами десятки блокнотов и магнитофонных кассет, страдать вместе с ними, надеяться. Верить. Мне откроется еще одна война, потому что мы знаем о войне много и мы знаем о войне мало.
«Подрастите, девочки… Вы еще зеленые…»
Листаю «снятые» с магнитофона страницы, читаю письма и пытаюсь представить: так кто же они, эти девочки, которые в сорок первом уходили с отступающими частями, осаждали военкоматы, всеми правдами и полудетскими неправдами прибавляя себе год-два, рвались на фронт? Сами они вспоминают, что были обыкновенными школьницами, студентками. Но в один день мир для них разделился на прошлое — то, что было еще вчера: последний школьный звонок, новое платье к выпускному балу, каникулы, студенческая практика в сельской больнице или школе, первая любовь, мечты о будущем… И войну. То, что называлось войной, обрушилось прежде всего необходимостью выбора. И выбор между жизнью и смертью для многих из них оказался простым, как дыхание.
Я пробую представить себе, что такой выбор встал бы передо мной, и новыми глазами вижу свою комнату — любимые книги, пластинки, тепло настольной лампы, которая сейчас светит мне, знакомое дыхание матери за стеной… То, что могла бы потерять. И уже не тороплюсь повторить, что выбор был «простой, как дыхание», хотя для них это было именно так. А я ведь намного старше тех девочек…
Из письма москвички Зинаиды Ивановны Пальшиной, рядовой, связистки: «…Я добровольно пошла на фронт. Как было не пойти? Нельзя было не пойти. Все шли… Только на фронт… Другой мысли не было…».
В Железноводске, где отдыхала во время отпуска (а начатая работа уже не отпускала нигде), я совершенно случайно познакомилась с Натальей Ивановной Сергеевой, рядовой, санитаркой. Вот ее рассказ об их удивительной семье: «У нас было восемь детей в семье, первые четыре все девочки, я самая старшая. Идет война, немец уже под Москвой… Папа пришел один раз с работы и плачет: „Я когда-то радовался, что у меня первые девочки… Невесты… А теперь у каждого кто-то идет на фронт, а у нас некому… Я старый, не берут, вы девчонки, а мальчики маленькие…“ Как-то в семье у нас это сильно переживали.