Нет, законная деятельность Мясникова видится Успенскому хищнической, разрушительной, причем особую неприязнь вызывает у писателя нравственное отупение героя: почему, мол, тот не испытывает никаких угрызений совести, когда “прикоснется своими капиталами к дремучему темному бору... — и глядишь... осталось голое изрытое место”, или когда под ножом умирают “тысячи быков, тысячи рыб”, или когда тысячи тварей с ревом, хрюканьем, беспомощным блеянием, битком набитые в вагоны, крепко-накрепко запертые, увозятся на убой неизвестно куда.
То, что Успенскому представляется деятельностью разрушительной, Солженицыну видится созидательной. И когда Томчак наблюдает, “как резали разом по сорок кабанов и закладывали в коптильню” или “как настригали горы овечьей шерсти и паковали в тюки”, он демонстрирует не свою эмоциональную тупость, а, напротив, испытывает законную, на взгляд писателя, гордость. “Никогда не пропускал Томчак стоять самому при отправке на поезд или дальним гужом больших транспортов зерна, шерсти или мяса из своего имения. То был наистарший праздник для него: обойти глазами весь этот объем и тяжесть, которые он выдавал людям. Тем и похвастаться он любил иногда: „Та я ж Россию кормлю"”.
Успенский не преминул бы заметить, что не сельскохозяйственный промышленник кормит Россию — это работники кормят, и не только Россию, но и самого работодателя.
Кто прав? С точки зрения макроэкономики — Солженицын, конечно. Его Томчак имеет все основания гордиться произведенными зерном, шерстью, мясом. Да и не наивны ли представления Успенского о мясозаготовках, более подходящие для общества защиты животных, нежели для хозяйствования?
“Он был делатель народной жизни... десятки людей работали и кормились вокруг него. И он понимал широту своей службы, ничего не жалел для работников, не трусился над богатством. Да по сути сам себе от этого богатства немного и брал” — к этим рассуждениям Ирины о своем тесте присоединяется писатель. Невозможно представить себе, чтобы Успенский взглянул на Мясникова как на “делателя народной жизни”, хотя вокруг него кормятся не десятки, а тысячи людей. И самодовольный Иван Кузьмич тоже любит Послушать о себе: “благодетель”, “кормилец”, — и Успенский, не без иронии, правда, пишет, что это, пожалуй-таки, и “справедливые прозвища”, настолько тяжела жизнь в той глухой местности, что оживил Мясников.
Отношения Мясникова с работниками, как мы сейчас бы сказали, классические отношения купли-продажи. Есть рынок рабочей силы — в переизбытке. Есть наниматель — Мясников: “Полтина в сутки пешему и рубль конному”. Хочешь — иди, хочешь — нет. Обнищавшие распоясовцы с радостью бегут, кормятся и славят благодетеля: “Голова... наш Кузьмин!”, “Довольно чисто поворачивает делами, надо сказать прямо, — себе имеет пользу, да и нашему брату способно”, “Хлеб дает бедному, во-от!”
Отчего ж безрадостное впечатление на читателя производят эти славословия, беспристрастно воспроизведенные автором? Не оттого ли, что разговоры идут в кабаке, первым делом Мясниковым и построенном, что заработанные рубли и полтины, в сущности, слишком скудны, чтобы завести на них собственное дело, и все, кто был приманен мясниковским рублем, кто кормится вокруг него — на мельнице, фабрике, на крахмальном заводе, — навсегда останутся наемными работниками, которым от благодеяний Мясникова — едва прокормиться.
Марксистская критика квалифицировала точку зрения Успенского на Мясниковых как народническую реакцию на нарождающийся капитализм, ценя в этой реакции критику эксплуатации человека человеком и высокомерно пеняя народникам на непонимание ими способа, которым только и можно избавиться от эксплуатации.
Способ этот, как уже говорилось выше, был проверен и осуществлен в ходе практического эксперимента и теорий не подтвердил. Подтвердились совсем другие теории — и Солженицын пишет своего Томчака во славу экономического либерализма, но и во славу цивилизованного хозяина, руководствующегося в своей деятельности если и не собственно протестантской этикой, то этикой христианской. Все получается у Томчака — и богатство заработано самым честным путем, руками: был простым чабаном в Таврии, “пас чужих овец и телят”, приехал на Кавказ наниматься батрачить, и только через десять лет дал ему хозяин “десять овец, телку и поросят” — с того завертелось все его сегодняшнее богатство. Тратится не впустую, а идет на расширение же дела: “...покупал он... опережая всех экономистов... дисковые сеялки от Симменса, и пропашники картофеля, и те плуги новые, идущие на длинных ремнях между двумя локомобилями”. Дело не просто расширяется, но постоянно усовершенствуется, все технические новинки тащит к себе Захар Томчак, хозяйство ведет по последнему слову науки. Работники его живут с ним в мире и дружбе, и Томчак заботится о них, от военной службы вот освобождает, говорит с ними тепло, “как обязанный им не меньше, чем они ему”.
И если бы все жили как Томчак с работниками, если б общество строилось на высоких этических принципах и они распространялись бы на хозяйствование, если б отношения сотрудничества связывали все классы общества, то и революции, конечно, никакой бы не было. Зачем она Томчаку? Его работникам? Зачем инженерам Архангородскому и Ободовскому, занятым практическим делом — промышленной модернизацией России, и прозорливо осознающим, что производство не бывает капиталистическим или социалистическим, но лишь таким, которое создает национальное богатство, а богатство это в революции не создается.
Но революция, однако, произошла, и в числе прочих причин была, видно, и та, что отношения реальных Томчаков со своими работниками складывались не совсем так, как в солженицынском романе. Должно быть, Томчаки были не совсем такие, как увиделось Солженицыну, а скорее такие, как виделось Успенскому, герой которого уж никакой не этикой руководствуется в своей деятельности, а погоней за наживой. Не интересуют его ни обязанности перед работниками, ни обязанности перед отечеством, ни прогресс и модернизация экономики — интересует лишь собственный кошелек. Можно, конечно, осудить Успенского за то, что не додумался до понимания простой истины, что рынок тем и хорош, что личный интерес Мясникова служит всему обществу. Что напрасно он с неприязнью рисует, как Иван Кузьмин все “скупает, толчет, мелет и продает”, напрасно невзлюбил доставленный предпринимателем по железной дороге паровик и назвал его чудовищем. Этот паровик-то, установленный на фабрике, дал людям работу и хоть скудное, но все же пропитание, и никакие радикальные меры перераспределения богатства, никакие революции не помогут накормить людей, а вот будет богатеть Кузьмич — будет побольше платить и работникам.
Но есть точка зрения экономики. И есть — непосредственная нравственная реакция. Толстой, например, считал безнравственной ту роскошь, в которой живут высшие классы, и, случалось, подсчитывал, сколько надо работать мужику, чтобы заработать сумму, пущенную барыней на платье, полагая, что бедные оттого так бедны, что богатые не стыдятся расточать. Если бы ему объяснили экономисты: “Наш анализ приводит к выводу, что в современных условиях рост богатства не только не зависит от воздержания состоятельных людей, как обычно думают, но скорее всего сдерживается им” (Дж. М. Кейнс, “Общая теория занятости, процента и денег”), что — Толстой одобрил бы тотчас роскошь? И если б Успенскому доказали, что Мясников — объективно прогрессивное явление, он тотчас бы возлюбил Мясникова?
Сегодня мы наблюдаем, как сталкиваются разные точки зрения на рынок. Для иных это формальный механизм, который не должен интересоваться ни происхождением капитала, ни моральными качествами его обладателя. Да, нынешний бизнесмен вульгарен, хищен, криминален, капитал его заработан спекуляциями, и он не склонен вкладывать деньги в производство — но что делать? Идет эпоха первоначального накопления, механизм рынка запущен, погодите — все образуется. И не осуждайте вы “крутых ребят” с их культом баксов и стремлением добыть их любой ценой. “Если страна хочет двигаться по пути, который называется “экономический прогресс”, она должна заболеть этим слепым, безумным, нелепым культом богатства, слепой завистью к “золотым телятам” — дельцам и желанием подражать им, принять систему их ценностей... тут должна быть поистине язычески-исступленная вера в похабную мощь денег” (Радзиховский Леонид, “Новые богатые. Кто еще хуже богатых? Только бедные”. — “Столица”, 1993, № 6).
Этой точке зрения противостоит не только идея строжайшего регулирования экономики, плана, не только уравнительская реакция — богатство, мол, всегда криминально, пусть лучше все будут бедны. Существуют сторонники рынка и даже, казалось бы, усиленные его пропагандисты, которые начинают напоминать, что “вера в похабную мощь денег” — барьер на пути к первоначальному накоплению, ибо порождает такое явление, как “"торгашеский феодализм" (термин Э. Ю. Соловьева. — А. Л.)... атмосферу паразитарного стяжательства, основанного на ростовщичестве, спекулятивной торговле, открытом грабеже общества, силовой монополии”, и что отнюдь не погоня за наживой, “а высокие, жесткие и аскетические требования протестантской этики” сформировали рынок в Англии и США.