– Не хочу немку сердить, а я грязный: она будет обижаться.
Самой странной деликатности в нем было столько же, как и самой странной наивности, в пример которой я приведу следующий смешной случай.
VIIОднажды, проснувшись на своем «собачьем месте» ранее всех, Якушкин походил по комнатам, взял со стола в кабинете книжку «Современника», где я был на тот случай образцово обруган с обычными намеками и подозрениями, и, прочитав эту статью, сказал мне:
– Знаешь, я сейчас пойду к Некрасову и скажу, что это свинство. Он говорит о тебе хорошо, а позволяет писать совсем скверно. Я их за тебя сам обругаю.
Я, разумеется, просил его ничего в этом роде не предпринимать, и он дал мне в том слово и сейчас же без переходов спросил:
– А что это у тебя за неспособные сапоги?
– Какие и где?
– Да вон… я вижу… желтые, стоят под кроватью.
Я взглянул под кровать, куда смотрел Якушкин, и, увидев мои венские ботинки, сказал ему, где я их купил и почему их не ношу.
– Еще бы! – воскликнул он, – какой же шут их носить станет!
Тем этот разговор был и покончен, но когда я дня через два после утренней прогулки вернулся к обеду домой, меня удивило нечто неожиданное и с порядками моей квартиры несогласное: в ногах у моей кровати, на том же самом коврике, на котором излюбил спать Якушкин, валялась пара самых отчаянных, самых невозможных отопток, с совершенно рыжими голенищами и буквально без подошв…
Я удивился, а моя немка так и всплеснула руками.
– Это (говорит по-немецки) опять заходил на минутку этот мужик в очках, и вот…
Она выбежала в ужасе в кухню и явилась оттуда с двумя длинными лучинами, которыми поддела оставленные Якушкиным сапожные отоптки и с брезгливостью понесла их, вытянув вперед свои белые руки, чтобы сапоги были от нее как можно дальше.
Смешно было смотреть, как она выносила их, точно как будто двух ядовитых гадов, но некогда было смеяться от удивления: зачем же Павлу надо было приходить ко мне, чтобы у меня разуться, и в чем же он ушел от меня? Неужели босой?
Немка была так взволнована этим неслыханным, не вмещавшимся в ее голове ужасным событием, что только повторяла:
– Das ist kein Mensch, das ist ein Teufel![8]
Ho «Teufel»[9] оставил у меня на столе рукописание, которое все разъяснило.
VIIIНа столе, на неоконченном листе моей текущей литературной работы, карандашом рукою Якушкина было начертано следующее:
«Был у тебя и взял твои немецкие сапоги, которые ты не носишь. Получи за них семь рублей от Некрасова».
Чтобы оценить эту наивность, нужно знать, что я с Николаем Алексеевичем Некрасовым лично знаком не был до весьма поздней встречи с ним в доме В. П. Гаевского; и с редакцией «Современника» никаких дел не имел. Там я был только постоянно руган за мое неодобрительное направление, которое приписывали даже подкупу. И Якушкин все это знал и даже за два или за три дня возмущался некоторыми прочитанными им обо мне отзывами, но вдруг оказалось, что при всем этом он находил вполне естественным, чтобы я пошел к Некрасову «получить семь рублей»… И почему именно – семь, а не восемь или не пять, не четыре? Это так и осталось, разумеется, его секретом. Вероятно, он вспомнил, что когда-то платил за сапоги по семи рублей, или так он оценил по достоинству мои «неспособные ботинки», этого я уже не знаю.[10]
Все это, разумеется, меня смешило, а мою немку привело в такую горесть, что она расплакалась. Ей эта пустая история представлялась ужаснейшею, злокозненною хитростию и коварным подвохом под ее домосмотрительскую репутацию. И как иначе: у нее, у самой аккуратнейшей в мире девушки, у которой хозяйская нитка пропасть не может, вдруг среди белого дня ушли из-под кровати целые ботинки, и притом такие новые и такие необыкновенные!..
Человек, который нашелся так это сделать, – конечно, представлялся ей не иначе, как самым опасным хитрецом и даже, может быть, чем-нибудь хуже.
IXВ тот же самый день вечером я встретил Павла Ивановича в Демидовой саду, где он стоял и беседовал с двумя цыганами из певшего здесь Курского хора.
Первое, на что я обратил внимание, разумеется, были его ноги. Я представить себе не мог: как это Якушкин предстанет миру в своей мужичьей свите и «штанине», в красной рубахе и «неспособных» желтых ботинках венской работы со шнуровкой! Но у него, оказывается, был вкус и гораздо лучшее понятие об ансамбле: на нем уже были опять надеты какие-то рыженькие сапожонки с голенищами и на сей раз даже с некоторыми подошвами.
Это возбуждало во мне любопытство, а он сам не замедлил его удовлетворить.
– Я у тебя был, – сказал он, повидавшись. – А ты был у Некрасова?
– Нет, – говорю, – не был.
– Сходи, я ему уже сказал. Повидайтесь… он умный.
– Да на что же тебе, – спрашиваю, – ботинки? Ведь ты сам называл их «неспособными». Куда они тебе к твоему убору?
– Куда они к черту годятся! Я их на рынке скинул.
– Зачем скинул?
– Куда они годны: я вот эти выменял.
И он с спокойствием ловкого дельца показал мне свои опять едва живые сапожонки, которым на рынке красная цена тогда была полтинник.
Зачем он построил всю эту комбинацию, вместо того чтобы взять прямо семь рублей у Некрасова или надеть у меня другие, рядом стоявшие черные сапоги обыкновенного фасона, – так и не знаю.
Наверно, тут пронеслась в его голове какая-то ассоциация идей, быть может даже он имел в виду мои выгоды и хотел без убытков избавить меня от ненужной, «неспособной» вещи… Некто из знавших это писателей допускал даже такую смешную мысль, что не думал ли Павел Иванович устроить при посредстве упомянутых сапогов свидание мне с Некрасовым, с расчетом, что это, может быть, поведет нас к дальнейшему литературному сближению? Понимать деяния Якушкина иногда бывало трудно, и от наивности его можно было ожидать соображений самых невероятных.
XПрипоминается еще такой характерный случай. Приходит однажды ко мне П. И. поздно ночью и объявляет, что его звал к себе граф Строгонов и что он к нему пойдет. Мы поговорили и легли спать. Я думал, что, может быть, это правда, а может быть, и нет; а если и правда, то, наверно, еще не скоро, не вдруг последует ее осуществление. Утром П. И. встал раньше меня и отправился по своему обыкновению сам на кухню «командовать сорокушку». Сорокушка была подана и немедленно же получила вся сполна свое надлежащее употребление. При моем чае было новое повторение приема, а затем я стал собираться на остров, где тогда была какая-то художественная выставка.
– А подвези меня… это тебе по дороге, – поднялся Якушкин, – я поеду к Строганову.
– Не лучше ли другой раз? – говорю.
– А для чего это «другой раз», когда он нынче звал меня завтракать. Который час?
Я говорю – двенадцать.
– Вот это, – отвечает, – самое время.
Поехали. Это было зимою, на санках. Но только что выехали с Караванной на Невский, как вдруг Павел Иванович закричал: «Стой» и осадил извозчика за руки.
– Что тебе? – спрашиваю.
– Надо, – говорит, – здесь подождать: я вспомнил, граф Строгонов звал меня завтракать не в первом часу, а позже.
– Где же ты будешь ждать?
– А вот в пивнице. Пойдем, пирожков поедим и досидим до времени.
День был прекрасный, погожий, и проспект был залит народом, так что у меня решительно недостало отваги исполнить настойчивое и неотступное требование Якушкина. А Павел Иванович мужественно стоял на тротуаре и, топоча как еж, сердито убеждал меня следовать за ним в пивницу. Настояние производилось в выражениях столь энергических, что надо было поспешить это кончить.
Я его обманул – сказал, что сейчас съезжу неподалеку по нужному случаю и вернусь к нему, а его ставил в обеспеченном на тот час благоустройстве.
В пивницу я к Павлу Ивановичу не возвращался, а увидал его, – не помню уже теперь наверное, – в тот же или на другой или на третий день вечером опять у себя.
– Что же, – спрашиваю, – был ты у Строганова?
– А как же, – говорит, – был.
– Ну, и что же вышло?
– Ничего… все очень хорошо. Он поздоровался сейчас и говорит: «А вы, господин Якушкин, уже позавтракали?» Я говорю: «Да; немножко выпил». Он говорит: «Что же теперь делать?» А я говорю: «Еще выпить».
Подали еще завтрак и вино, но что там далее произошло, Якушкин в последовательном порядке не рассказывал. Вообще же Павел Ив<анович> графа Строгонова (покойного) очень одобрял и хвалил, но проку-то из всего их многозначительного свидания никакого не вышло, и можно быть уверенным, что причиною этого случая был не граф. Граф, сколько я могу судить по некоторым верным слухам, имел самые серьезные намерения пособить Якушкину в средствах для его исследований. Покойный граф любил русское искусство и умел основательно помогать русским искусникам (я знаю это на живом примере одного молодого человека, которого я провел к Строганову через С. Е. К.); но наш Павел Иванович был такой несуютный человек, что с ним дело не клеилось. Не было в нем решительно никакой деловитости, и мог он всякую какую угодно выгодную и серьезную комбинацию обратить в самые сущие пустяки.