Отсюда же чеховская любовь к Суворину. Его ругали, считали реакционером, а Чехов активно переписывался и предлагал даже совместную пьесу. Суворин привечал писателей и прилично им платил, а Чехов знал, что такое издатель-обирала. Лейкин из него порядочно крови попил. Привлекал его и суворинский консерватизм – не как идеология, разумеется, а как образ жизни. Чехов вообще уважал убежденных и сильных людей, а истериков и хлюпиков презирал от души. Придет к нему, бывало, какой-нибудь интеллигент и давай о смысле жизни,- а Чехов в ответ: «Вы бы, голубчик, к Тестову зашли и взяли селянки»…
Главное его сочинение, на мой вкус,- «Дуэль», не самая знаменитая, но уж точно самая динамичная и грустная повесть в русской литературе конца позапрошлого века. Есть Лаевский – интеллигент из дворян, живой продукт вырождения; и есть фон Корен, биолог, даже биологист, которого Чехов ненавидит от души. Этот хуже Лопахина, потому что совести у него еще меньше, а рефлексии нет вовсе. Но он из тех, кто идет на смену. Главная интенция мировой истории, по Чехову,- вырождение, упрощение, отказ от прекрасных излишеств; Лаевский весь – сплошное такое излишество, не особенно даже прекрасное, но временами бесконечно трогательное. Не просто лишний человек, а почти уже плесень,- но с порывами, с припадками самооплевания и милосердия… Фон Корен – альтернатива. Этот никогда ни в чем не сомневается и вполне готов Лаевского истребить. Слава Богу, дьякон вмешался (дьякон бедный, образованный, молодой, застенчивый, каким почти всегда изображал Чехов сельского священника).
Образованный и застенчивый – это сквозной, любимый, родной чеховский персонаж. Любовь-ненависть застенчивого начитанного простолюдина и вырождающегося, умирающего дворянина – это такая же постоянная чеховская коллизия, как беседа учителя-эзотерика с учеником-неофитом в случае Пелевина. Прославленная «Палата номер шесть», в сущности, о том же: как жестокость мира сначала свела с ума благородного по происхождению и внешности Ивана Громова, а потом достала и деликатного доктора Андрея Ефимовича Рагина, с его красными руками и внешностью самой брутальной. Но главный-то парадокс «Палаты» заключается в том, что благородный Громов в условиях палаты номер шесть еще способен выжить – Чехов отлично знал за аристократами, пусть и обедневшими, эту силу и живучесть. А вот Андрей Ефимыч после первого же потрясения помирает от апоплексического удара. И такова учесть любого, кто от одного берега отстал, а к другому не пристанет никогда. Чехов в этом смысле иллюзий не имел: главный его сюжет – это история простого, в сущности, человека, который чтением разнообразных книжек и прочими упражнениями вдруг довел свое мировосприятие до необычайной, почти медиумической чуткости. Но живет-то он в прежнем, грубом, невыносимом мире – путь в верхний этаж ему закрыт. Что остается? Да помирать же, ничего больше!
Почему умирает Осип Дымов в «Попрыгунье»? Можно, конечно, сказать, что назидательная эта концовка привешена к тексту несколько искусственно – отсасывал у ребенка дифтеритные пленки и заразился. Между тем на герое этом с самого начала лежит печать обреченности: попал человек в не свою, насквозь фальшивую среду, ну что ты будешь делать. Эта среда устраивает из жизни какой-то бесконечный карнавал, вот и едет Дымов с дачи в Петербург за розовым платьицем жены. «А икру, сыр и белорыбицу» съедает толстый актер. Ведь только слепой не увидит у Чехова любви, а вместе с тем и злобы, и мучительной зависти к этой праздной, артистической, аристократической прослойке, ко всем этим полунищим, но всегда веселым хорошеньким девушкам, способным из платка соорудить платье, из корзины – шляпку… Богема; но эта богема умеет не только веселиться – она при случае может и погибнуть. Она высокомерно презирает труд – и умеет без него обходиться, выживает как-то. Нельзя в ответ не презирать этих людей с их «модностью», «стильностью», беспредельным эгоцентризмом,- но и нельзя не восхищаться тем, какие они красивые и легкие и как много они страдают от всякой ерунды! Именно от лица этой богемы написан «Дом с мезонином», в котором добрая, слабая и праздная Мисюсь настолько лучше суровой и правильной Лидии. Лучше уж Лаевский, чем Корен, лучше уж Мисюсь, чем Лидия, лучше Раневская, чем Лопахин! А автор где? А автор помер, потому что от одних уже ушел, а к другим так и не прибился.
Описывал Чехов и обратный путь – из интеллигентов в мещане,- и делал это, думается, с некоторым садическим наслаждением, откровенно любуясь жизнеспособностью и победительностью получившегося героя. Он отвратителен, конечно, зато уж бессмертен. Тут тебе и «Ионыч», у которого был крошечный шанс сделаться хоть немного человеком (полюбить несчастного, такого же пошлого Котика, войти в жалкое семейство Туркиных, какое-никакое, а культурное на фоне прочих жителей несчастного городишки). Ионыч-Старцев, однако, вовремя понял, чем дело пахнет: приобщение к любой культуре, будь она хоть трижды суррогатной, кончается очень дурно. То-то и обидно, что графоман расплачивается точно так же, как гений. Старцев плюнул на всякую любовь и благополучно разжирел, и трудно сомневаться, что героя «Учителя словесности», проделавшего тот же путь, ожидает ровно такой же финал.
Вообще сквозная тема Чехова – это трагедия человека, который вдруг стал соображать несколько больше, чем нужно, человека, переросшего среду. Началось все с «Припадка» – гениальной новеллы, посвященной памяти Гаршина: студент попал в публичный дом. Ничего страшного, все студенты попадают в публичные дома,- но на этого увиденное подействовало уж очень сильно, он даже рехнулся отчасти. Аналогичному случаю – только тут безумие со знаком плюс – посвящен якобы загадочный, а на самом деле довольно прозрачный рассказ «Черный монах». Был себе нормальный ученый, звезд с неба не хватающий, а пожалуй, что и пошляк, каковы почти все чеховские ученые, начиная с профессора Серебрякова. Но стал ему являться монах – и ученый превратился в мыслителя, в масштабную и трагическую фигуру; а как вылечили его – так и стал посредственностью, мучительно тоскующей по своему безумию. Интеллигент в первом поколении, который каким-то чудом – Божьим ли попущением, влиянием ли книжек – начал вдруг прозревать окружающий ужас; мещанин, проклявший мещанство; мальчик из лавки, пошедший в литературу,- вот чеховский герой, и потому поколение людей, родившихся в тридцатые годы XX века, стало лучшим читателем Чехова. Я всегда недоумевал: ну почему Ельцин называет его своим любимым писателем? Наверняка с интеллигенцией заигрывает! Но потом понял: Чехов – для всех, кто предал свой класс. Ельцин предал свой – номенклатуру – и впал в священное безумие со знаком плюс. Не о последствиях для страны я тут говорю – они были со знаком минус, конечно,- а о священном безумии обкомовца, полюбившего свободу. Жить при таком опасно, но смотреть на такого – прекрасно.
Вот вышла занятная книжка Сергея Кара-Мурзы «Евреи, диссиденты и еврокоммунизм»: читать ее слабовольным людям не рекомендуется, но любителям причудливых ходов мысли, фанатам идейной борьбы она доставит несколько приятных минут. Там Кара-Мурза задается довольно забавным вопросом: почему и Солженицын, и Шафаревич, патентованные русофилы, оказались тем не менее антисоветчиками? Что удержало их от того, чтобы, подобно Алексею Н. Толстому или Дмитрию Дудко, благословить советский вариант России как наиболее жизнеспособный? Что их не устраивало?
И автор отвечает, причем не без остроумия: упразднение сословий – вот что им не нравилось. Крах элиты. Советская ненависть к аристократии. Им хотелось на Олимпе восседать и оттуда судьбами рулить, а тут в искусство и науку потоком хлынули простолюдины. Что ж это за государство – без сословий и привилегий? Неправильно…
Не знаю, насколько точно реконструирует Кара-Мурза мотивы поведения Солженицына или Шафаревича, но что он точно уловил водораздел, по которому славянофилы делятся на «красных» и «белых», тут у меня сомнения нет.
Советский проект создал советскую интеллигенцию – интеллигенцию с чистого листа, с первого поколения; эти потомки красных директоров, пролетарские дети, начавшие читать книжки, на себе почувствовали всю трагедию чеховского выбора. Происхождение подкачало, зато талантов, ума, сил – больше, чем у иного аристократа. Между тем в аристократический (американский, европейский, собственный недорезанный) круг никогда не пустят. Вот тут и крутись. Огромен был процент самоубийств среди этой интеллигенции, а сколько ее представителей доблестно спивалось!
Я хорошо понимаю свою ностальгию по СССР, который ненавидел всеми фибрами души, когда в нем жил. Это была империя тайного блуда, неотступного страха, тотальной лжи, извращеннейших издевательств друг над другом, империя смрадная, где такому, как я, шагу было не ступить,- но она моя генетически, и это сильнее меня. Мне случалось попадать в компании молодых антисоветчиков, с их циничными презрительными ухмылками, с их фамильной мебелью и бабушками, обучавшимися за границей (кстати, среди деток советской элиты тоже хватало юных циников). Все эти «надменные мальчики», как называла их Нонна Слепакова, имели моральное право ненавидеть все советское – ведь у них отняли заводик, именьице, доходный дом… Поразительно много уцелело этой публики – Сталин перед дворянами благоговел, он гораздо интенсивнее уничтожал классово близких парвеню. И сказать по правде – мне не нравились эти компании. Я и любил их, и ненавидел. Любил – потому что они жили легко и красиво и сами были таковы и не разило от них потом честного труда. Ненавидел – потому что привилегиями и преимуществами, доставшимися задаром, они распоряжались на редкость бездарно, а демократизма предков не было у них и в помине. Мой роман с девушкой из дворянской фамилии закончился бурным разрывом – именно по идеологическим причинам: очень уж мне претил сам дух этого семейства… а между тем я отлично знал, что девушка ни в чем не виновата. Классы – против этого не попрешь.