Надо быть таким, как вот этот, страшный, грубый. Только силу они и чтут по-настоящему, только за ней и тянутся на толстеньких ножках, на цыпочках, — и верят не тем, кто добр, талантлив или красив, а тем, кто груб, циничен и страшен. Кстати, очень часто активистки влюбляются в насильников: не обязательно в тех, кто изнасиловал их лично, но в тех, кто проявляет к этому наибольшую склонность, к тем, кто понятия не имеет о нежности. Преданность в мужчине для них невыносима: им годится только тот, кто прибьет, и чем крепче — тем лучше. Была одна такая выдающаяся активистка в Союзе писателей, большая патриотка и ревнительница идеологической чистоты, у которой я однажды прочел такое четверостишие (это любовная лирика была):
В глуши, в лесу, под вой метели
Как русским бабам не желать,
Чтоб обнял — косточки хрустели,
А поднял — звезд не обобрать?
Честно признаюсь, на понимание четвертой строки моих интерпретаторских возможностей не хватает, я пасую, я не очень себе представляю, как это он должен ее поднять, чтобы звезд не обобрать. Вероятно, он должен так ее хрястнуть оземь, чтобы искры из глаз посыпались. Но вот чтоб косточки хрустели — это да, вещь естественная; распространяется также и на власть. И вообще я оставил бы от этого стихотворения одну строчку — «Как русским бабам не желать?!». Вот они и желают, и того, кто приголубит их кулаком меж глаз, всегда предпочтут тому, кто робко поцелует туда же. Только у нас встречал я презрительное выражение «по п… ладошкой гладишь». А почему бы и не погладить иногда? Это, говорят, приятно? Нет, надо действовать в соответствии с другой частушкой: «Папе сделали ботинки — не ботинки, а картинки. Папа ходит по избе, бьет мамашу… Папе сде — лали ботинки», и т. д.
Активистки не переводятся в любые эпохи, но больше всего их было, кажется, в тридцатые. Тогда Булат Окуджава гениально описал этот тип в «Упраздненном театре», странном, жестоком романе, одна из главных мыслей которого — мало кем замеченная в 1993 году — сводится к непреодолимости антропологических различий. Есть люди, которым нравится читать и созидать, а есть — которым рушить; есть те, кто способен доносить, и те, кто никогда на это не пойдет; критерием для различения этих типов Окуджава предлагает считать (не напрямую, конечно) брезгливость. Кто охотно ест из чужой миски, живет в грязи, спокойно переносит собственную кислую вонь — тот и в нравственном отношении нечистоплотен; и вот появляется у него в «Театре» такая Марья, из раскулаченных, крепкая, с мелкими, редкими, но острыми зубами, которая быстро насобачивается делать карьеру. Работает она маляром, но понимает, что от малярских трудов праведных не наживешь палат каменных. Она начинает доносить — сначала робко, потом вполне профессионально — а в конце получает назначение в Свердловск, на политучебу. И доносить она будет не потому, что мстит таким образом за свою раскулаченную семью: к семье она как раз демонстративно равнодушна, надо будет — и на своих настучит… А потому, что увидела силу — и не была морально готова признать, что сила бывает неправа. Этот же тип активистки, ядреной крепенькой девочки, появляется у Окуджавы еще раз в автобиографическом рассказе «Подозрительный инструмент», где упоминается Московский фестиваль молодежи и студентов 1957 года. Был такой, если помните: съехались творческие коллективы со всего мира, чуть не из 50 стран, пели, плясали, показывали свое искусство, — и вот автор видит, как у входа в ДК МГУ девушка обжимается с негром, руками отталкивает его, а сама прижимается крепеньким бедрышком, а сама вся пунцовая и повторяет: нет, Джон, я кому сказала — нет! И хочется, и колется, и идеологически нельзя, и физиологически прям зубы сводит, как интересно! И автор, глядя на это, едва сдерживает брезгливую усмешку — хотя чувства этой девочки можно понять, нет? Выросла в бараке небось, слушала из музыки только то, что передавали в репродукторе, из книг читала то, что входило в программу, — откуда взяться утонченности? Но автора настораживает не грубость, не простота, а именно это сочетание похоти с пуританством, которое и является ключевым для описываемого женского типа. Когда похоти больше, чем может себе позволить правильная советская школьница; когда пуританство — единственная узда, которую можно накинуть на эту страшную сжигающую жажду. Активистками становятся, конечно, именно от бешеных и невоспитанных страстей — и очень скоро понимают, что расправы возбуждают сильней, чем обычный секс. Грубо говоря, активистки — аддикты, «подсаженные»: простая любовь их не удовлетворяет, им хочется ужасного. А поскольку в жизни это осуществить трудно, они осуществляют свои садомазохистские эксперименты в общественной сфере: чувства те же, но приличия соблюдены. Мне кажется, они всегда мокрые. Не только в смысле потливости (хотя это у них тоже зашкаливает, по моим наблюдениям), но в смысле постоянной перевозбужденности, особенно при виде власти. Это замечательно описано у Анатолия Азольского в романе «Облдрамтеатр» — первоклассный прозаик, рекомендую: «От Людмилы Мишиной ничем не пахло: ни духами, ни помадами она никогда не пользовалась, чтоб не подавать дурного примера, и шла рядом с Гастевым так, что у него и мысли не возникло взять ее под руку, тем более что Мишина, не пройдя и двадцати метров, приступила к любимейшему занятию — перевоспитанию пораженного всеми видами разврата комсомольца, уличив Гастева в легкомысленном отношении к браку еще на первом курсе, когда он вступил в „близкие отношения“ с „не буду называть кем“, всех подряд охмуряя „разными там словами“»…
Куда шли, какими улицами — Гастеву не помнилось. Рука его — сама по себе, вовсе не по желанию — частенько полуобнимала спутницу, которой он уже нашептывал «гадости» в охотно подставленное ухо, предвкушая дальнейшее: он оказывается с этой сучкой наедине, раздевает ее, демонстрирует абсолютно полную готовность мужского организма к «близким отношениям», а затем наносит смертельный удар — отказывается вступать с нею в половой акт, либо пренебрежительно сплюнув при этом, либо обозвав лежащую Мишину общеизвестным словом. По метаемым на него взглядам догадывался он, какие планы строит та, чтоб унизить его: да, позволит себя раздеть, но ничего более, или того хлеще — разорется на всю квартиру, являя городу и миру свою неприступность. Каждый, уже распаленный, свое задумывал, потому и улыбались друг другу мстительно и любяще (много позднее придумалось Гастевым сравнение: кобель и сучка бегут рядом, уже мокренькие от слизи, скалясь и не приступая к совокуплению из-за того, что двуногие хозяева их могут палками и каменьями прервать сочленение пары, и надо бежать, бежать, пока не найдется местечко, далекое от человеческих глаз). Никогда не мазанные помадою губы Мишиной набухли от прилива крови, став темно-вишневыми, дыхание ее учащалось, пальцы порхали над рубашкой, что-то поправляя, кожа ее будто зудела (венский профессор похмыкал бы понимающе), шаг у подъезда дома укоротился, и Гастев покровительственно похлопал понурую, уже сдавшуюся Мишину по плечу: вперед, детка, все будет в порядке… «Авдотья Петровна! Смотри, кого я привела!..» — сделала она последнюю попытку избежать нравственного и физического падения, открыв дверь квартиры. Но соседки либо не было дома, либо она не отозвалась. «Сволочь! — тихо выругалась Мишина, помогая Гастеву раздевать себя. — Я все расскажу на партбюро!..» И ведь расскажет.
№ 11, ноябрь 2008 года
Поговорим о странном типе, о котором многие мечтают всю жизнь, но при личной встрече, как бывает сплошь и рядом, сбегают через неделю. Поговорим о женщине, живущей любовью, влюбленной в любовь, о женщине, чьим главным наркотиком является эмоциональная буря.
Точно такой была Цветаева. Есть отчаянное письмо Сергея Эфрона Максу Волошину, у которого они, собственно, и познакомились: Эфрон узнал о связи Марины с его другом, Константином Родзевичем. «Марина — человек страстей. Гораздо в большей мере чем раньше — до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас — неважно. Почти всегда (теперь так же как и раньше), вернее всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что — не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая — все обращается в пламя. Дрова похуже — скорее сгорают, получше дольше. Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно». Мы-то привыкли, что он был кроткий, романтичный, безвольный… Нет — он был железный, и все понимал; и тысячекратно права она была, когда писала Берии, что «лучшего человека — не встретила». Он понимал про нее все — и все-таки любил. В оправдание Цветаевой — если поэт вообще нуждается в оправданиях, потому что с точки зрения Бога он всегда прав, ведь только его бытие и осмысленно, ведь Бог любит по-настоящему читать только стихи… но если поэт в этих оправданиях все-таки нуждается, то ему и положено быть рабом любви, не зависящим от конкретного объекта. Ведь он существует для того, чтобы сочинять, ни для чего больше. И если ему для этого нужна любовь — пусть очаровывается хоть чертом лысым, были бы тексты. С остальными сложнее — в их случае любовь совсем уж самоцельна, и «ураган» нужен им исключительно для личного удовольствия. Наслаждения более высокого порядка — а именно эмоциональный контакт с чужой душой, который возбуждает, радует и увлекает гораздо больше, чем беспрерывное терзание собственной, — для них невозможны. Любой, кто любил по-настоящему, — то есть испытывал телесный и духовный full contact с отдельной другой Вселенной, у которой обнаруживались вдруг тысячи совпадений с вашей собственной, совсем было уверившейся в своем безвыходном одиночестве, — поймет, что никакая персональная, вымышленная буря страстей этого не заменит. Но увы — число людей, способных на контакт, ограниченно. Иначе все дети рождались бы красивыми и умными, а это бывает только от настоящих совпадений, от полного и окончательного сближения. В большинстве случаев, увы, женщины партнеров додумывают. Собственная его личность волнует их в последнюю очередь. В некотором смысле они его курят, как наркоман курит коноплю. Я категорически против любых наркотиков, пишу это не для Госнаркоконтроля, а для читателя; грешно проникать с отмычкой туда, куда надо ходить со своим, любовно выточеннным ключом. Но если наркоманию художника еще можно объяснить тем, что наркогрезы нужны ему для создания шедевров, — то самоцельную, гедонистическую аддикцию обывателя не оправдать уже вовсе ничем. То же и с любовью.