Мольер, человек гениальный, имел несчастье работать для этого общества.
Аристофан же хотел смешить общество любезных и легкомысленных людей, которые искали наслаждения на всех путях. Алкивиад, мне кажется, очень мало думал о том, чтобы подражать кому бы то ни было на свете; он почитал себя счастливым, когда смеялся, а не тогда, когда наслаждался гордостью от сознания своего полного сходства с Лозеном, д'Антеном, Вильруа или с каким-либо другим знаменитым придворным Людовика XIV.
Наши курсы литературы внушили нам в коллеже, что комедии Мольера смешны, и мы верим этому, так как во Франции в литературном отношении мы на всю жизнь остаемся школьниками. Я решил ездить в Париж каждый раз, когда во Французском театре ставят комедии Мольера или другого почитаемого автора. Я отмечаю карандашом на экземпляре, который держу в руках, те места, где публика смеется, и характер этого смеха. Смеются, например, когда актер произносит слово «промывательное» или «обманутый муж», но это смех скандальный, а не тот, о котором вещает нам Лагарп.
4 декабря 1822 года ставили «Тартюфа»; играла м-ль Марс; все благоприятствовало торжеству. Так вот! В продолжение всего «Тартюфа» смеялись только дважды, не больше, и то слегка. Часто аплодировали силе сатиры или намекам; но 4 декабря смеялись только:
1) когда Оргон, говоря своей дочери Марианне о браке с Тартюфом (действие II), видит рядом с собой подслушивающую его Дорину;
2) в сцене ссоры и примирения между Валером и Марианной смеялись над лукавым замечанием о любви, сделанным Дориной.
Удивленный тем, что зрители так мало смеялись, глядя на этот шедевр Мольера, я рассказал о моих наблюдениях в обществе умных людей; они сказали мне, что я ошибаюсь.
Через две недели я возвращаюсь в Париж, чтобы посмотреть «Валерию»; ставили также «Двух зятьев»[44], знаменитую комедию г-на Этьена. У меня в руках был экземпляр текста и карандаш; смеялись только один раз, когда зять, государственный советник, который должен стать министром, говорит родственнику, что он прочел его прошение. Зритель смеется, так как он отлично видел, как родственник разорвал прошение, выхваченное им из рук лакея, которому государственный советник передал его, не читая.
Если не ошибаюсь, зритель симпатизирует безумному смеху, который родственник скрывает из приличия, слушая содержание разорванного им прошения, оставшегося непрочитанным. Я сказал моим умникам, что на «Двух зятьях» смеялись только в одном этом месте; они мне ответили, что это очень хорошая комедия и что большим достоинством ее является композиция. Пусть так! Но, значит, для очень хорошей французской комедии совсем не обязательно вызывать смех.
Может быть, ей нужна только удовлетворительная интрига в сочетании с большой дозой сатиры, разрезанная на диалоги и изложенная в александрийских стихах, остроумных, легких и изящных? Пользовались ли бы успехом «Два зятя», если бы они были написаны низкой прозой?
Подобно тому как наша трагедия представляет собой ряд од[45], переплетающихся с эпическими повествованиями[46], которые мы любим слушать со сцены в декламации Тальмá, может быть, и комедия наша после Детуша и Колен д'Арлевиля[47] представляет собой не что иное, как шутливое «послание», тонкое и остроумное, которое в форме диалога мы с удовольствием слушаем в исполнении м-ль Марс и Дамаса[48]?[49]
«Но мы очень далеко ушли от смеха, — скажут мне. — Вы пишете обычную литературную статью, как г-н С. в фельетоне «Débats»[50].
Что же делать? Ведь я невежда, хоть и не состою в «Обществе благонамеренной литературы», а кроме того, я начал говорить, не запасшись ни единой мыслью. Я надеюсь, что эта благородная смелость поможет мне вступить в «Общество благонамеренной литературы».
Как отлично сказано в немецкой программе, смех для своего изучения действительно требует диссертации в полтораста страниц, и к тому же эта диссертация должна быть написана скорее в стиле химика, чем в стиле академика.
Взгляните на молодых девушек в пансионе, сад которого находится под вашими окнами: они смеются по всякому поводу. Не потому ли, что повсюду они видят счастье?
Взгляните на этого угрюмого англичанина, который позавтракал у Тортони и со скучающим видом просматривает там через лорнет толстые пакеты, в которых ему прислали из Ливерпуля чеки на сто двадцать тысяч франков; это только половина его годового дохода, но он ни над чем не смеется, так как ничто на свете не способно доставить ему счастье, даже его звание «вице-президента Библейского общества».
Реньяр гораздо менее талантлив, чем Мольер, но, осмелюсь сказать, он шел по пути истинной комедии.
Однако мы только школьники в литературе и потому, смотря его комедии, вместо того чтобы отдаться его действительно безумному веселью, только и думаем о страшных приговорах, поместивших его среди писателей второго разряда. Если бы мы не знали наизусть самого текста этих суровых приговоров, мы трепетали бы за нашу репутацию умных людей.
Будем искренни: разве такое расположение духа благоприятствует смеху?
Что же касается Мольера и его пьес, мне нет дела до того, насколько удачно изображал он хороший тон двора и наглость маркизов.
Теперь или нет двора, или я уважаю себя по меньшей мере так же, как люди, которые бывают при дворе; после биржи, пообедав, я иду в театр для того, чтобы посмеяться, и ничуть не желаю подражать кому бы то ни было.
Я хочу видеть непринужденное и блестящее изображение всех страстей человеческого сердца, а не только прелестей маркиза де Монкада[51]. Теперь «м-ль Бенжамин» является моей дочерью, и я отлично сумею отказать в ее руке какому-нибудь маркизу, если у него нет 15 тысяч ливров дохода, обеспеченного недвижимым имуществом. А если он будет подписывать векселя и не платить по ним, г-н Матье, мой шурин, отправит его в Сент-Пелажи[52]. Одно это слово «Сент-Пелажи», которое угрожает человеку с титулом, делает Мольера устарелым.
Словом, если кто-нибудь захочет меня рассмешить, несмотря на глубокую серьезность, которую придают мне биржа, политика и ненависть партий, он должен показать мне людей, охваченных страстью и на моих глазах самым забавным образом ошибающихся в выборе пути, который ведет их к счастью.
ГЛАВА III
ЧТО ТАКОЕ РОМАНТИЗМ
Романтизм — это искусство давать народам такие литературные произведения, которые при современном состоянии их обычаев и верований могут доставить им наибольшее наслаждение.
Классицизм, наоборот, предлагает им литературу, которая доставляла наибольшее наслаждение их прадедам.
Софокл и Еврипид были в высшей степени романтичны; они давали грекам, собиравшимся в афинском театре, трагедии, которые соответственно нравственным привычкам этого народа, его религии, его предрассудкам относительно того, что составляет достоинство человека, должны были доставлять ему величайшее наслаждение.
Подражать Софоклу и Еврипиду в настоящее время и утверждать, что эти подражания не вызовут зевоты у француза XIX столетия, — это классицизм[53].
Я, не колеблясь, утверждаю, что Расин был романтиком: он дал маркизам при дворе Людовика XIV изображение страстей, смягченное модным в то время чрезвычайным достоинством, из-за которого какой-нибудь герцог 1670 года даже в минуту самых нежных излияний родительской любви называл своего сына не иначе, как «сударь».
Вот почему Пилад из «Андромахи» постоянно называет Ореста «сеньором»; и, однако, какая дружба между Орестом и Пиладом!
Этого «достоинства» совершенно нет у греков, и Расин был романтиком именно благодаря этому «достоинству», которое теперь кажется нам таким холодным.
Шекспир был романтиком, потому что он показал англичанам 1590 года сперва кровавые события гражданских войн, а затем, чтобы дать отдых от этого печального зрелища, множество тонких картин сердечных волнений и нежнейших оттенков страсти. Сто лет гражданских войн и почти непрекращающихся смут, измен, казней и великодушного самопожертвования подготовили подданных Елизаветы к трагедии такого рода, которая почти совершенно не воспроизводит искусственности придворной жизни и цивилизации живущих в спокойствии и мире народов. Англичане 1590 года, к счастью, весьма невежественные, любили видеть на сцене изображение бедствий, от которых они недавно были избавлены в действительной жизни благодаря твердому характеру их королевы. Те же самые наивные подробности, которые были бы с пренебрежением отвергнуты нашим александрийским стихом, но в настоящее время так ценятся в «Айвенго» и «Роб-Рое», надменным маркизам Людовика XIV показались бы лишенными достоинства.