"Наша партия есть "ленинизм", наша партия есть коллективная воля трудящихся. В каждом из нас живет частичка Ленина, то, что составляет лучшую часть каждого из нас.
Как пойдем вперед?
С фонарем "ленинизма" в руках.
Найдем ли дорогу?
Коллективной мыслью, коллективной волей партии – найдем" (52).
Не так ли египетская Исида собирала, отыскивая по частям, тело Осириса, чтобы зачать от него державного Гора? Напрасно Троцкий и Бухарин противились идее бальзамирования вождя, исходившей от Сталина (53), который обладал более мощным религиозным инстинктом и чувством преемственности культов. Мумифицирование фараонов соответствовало стадии этого собирания Осириса – как теперь бальзамирование Ленина символически сопутствовало сплочению крепнущего партийно-государственного организма.
По словам современных исследователей, "решение о сохранении тела Ленина, принятое в узком кругу его ближайших соратников, полностью отвечало настроению самых широких масс. Что бы ни говорили номенклатурные марксисты-догматики, нетленное тело Ленина было символом стабильности, в которой в тот момент было заинтересовано как руководство, так и рядовые граждане, уставшие от потрясений революции и гражданской войны" (54).
Наряду с канонизацией покойного лидера, полным ходом развертывается сакрализация самой партии – вернее, ее аппарата – как коллективного престолонаследника, расширившего теперь свою социальную базу за счет "ленинского призыва". Весьма чуткий к таким жреческим веяньям Луначарский сразу откликнулся на эту послеленинскую тенденцию, щедро приписав прерогативы Творца, сотворившего мир ех nihilo, большевистской партии, которая уже замещает у него и пролетариат, и горьковский "народушко": "Она из ничего создала Красную Армию" (55).
Двойное обожествление – и Ленина, и наследующей ему партии – приводило к любопытным теологическим парадоксам, о которых мы вкратце говорили: будучи детищем РКП, вождь одновременно представал в ореоле ее родителя. На траурных митингах звучал лозунг: "Да здравствует его пер¬венец – Российская коммунистическая партия!" (56) Ощущение сиротства, пишет Такер, "нашло образное выражение в заго¬ловке одной из статей "Правды" за 24 января, названный коротко:
"Осиротелые". В том же номере была напечатана статья Троцкого, спешно переданная с Кавказа по телеграфу. "Партия осиротела, – говорилось в ней. – Осиротел рабочий класс. Именно это чувство порождается прежде всего вестью о смерти учителя, вождя". В редакционной статье, написанной Бухариным и озаглавленной "Товарищ", присутствовал ана¬логичный образ. "Товарищ Ленин, – писал Бухарин, – ушел от нас навсегда. Перенесем же всю любовь к нему на его родное дитя, на его наследника – на нашу партию" (57).
Если же он изображался в облике Сына, то всячески педалировалась его несокрушимая вера в родительские "массы". На деле, как мы знаем, Ленину действительно была присуща революционная вера – но не столько в какие-то косные и ненадежные толпы, сколько в неминуемую победу их большевистского руководства, вопреки социал-демократическим скептикам. Говоря о "массах", например, на III конгрессе Коминтерна, он подчеркивал релятивистскую зыбкость, аморфность и условность этого термина ("Понятие "массы" – изменчиво, соответственно изменению характера борьбы"). Вместо того, чтобы веровать в них, он, напротив, стремился привить самим массам веру в социализм. "Мы пробудили веру в свои силы и зажгли огонь энтузиазма в миллионах и миллионах рабочих всех стран", – с гордостью заявил он в заметке "Главная задача наших дней" (1918).
Каменев рисует неизмеримо более благостную картину, подернутую нежной евангельской дымкой. Изображая нечто вроде одинокого томления Ильича на Елеонской горе, он, в качестве утешительного контрапункта, вводит тему этой его смиренной веры в "массы", которые, однако, незамедлительно отождествляются у него с самой партией:
"Он никогда не боялся остаться один, и мы знали великие поворотные моменты в истории человечества, когда этот вождь, призванный руководить человеческими массами, когда он был одинок, когда вокруг него не было не только армий, но и группы единомышленников ‹…› Он был один, но он верил… он жил великим доверием к массам. Единственное, что не оставляло его никогда, – это вера в творчество подлинных народных масс ‹…› Он никогда не говорил: "я решаю", "я хочу", "я думаю", он говорил: масса хочет, масса решает, партия хочет, партия решает'".
В переводе на стилистику оригинала это значит: "Отче Мой! ‹…› да будет воля Твоя" (Мф. 26: 42); "не чего Я хочу, а чего Ты" (Мк. 14: 36) (58). Всю эту гефсиманскую картину панегирист, несомненно, проецирует на свое собственное многократное отступничество от Ленина в 1917 г.: против него он выступил сперва весной (вместе со Сталиным и большинством ЦК), затем в сентябре (снова с большинством ЦК), в октябре (вместе с Зиновьевым) и наконец, в ноябре, после переворота (совместно с Зиновьевым и множеством других лидеров партии). В новозаветном аллюзионном контексте Каменев предстает неким перевоплощением своего нестойкого тезки – св. Петра (petros – камень, скала), который в роковую ночь сперва не захотел (как и другие апостолы) бодрствовать с одиноким Учителем, а потом трижды от него отрекся. Вчерашний "штрейкбрехер" хочет растворить свою индиви¬дуальную вину в общебольшевистской "Гефсимании", поясняя, что не только он с Зиновьевым, но и все прочие комму¬нисты в критическую минуту не раз покидали Ильича. Но, должно быть, самым драматическим выглядело теперь для Каменева следующее обстоятельство. В октябре 1923 г. умирающий Ленин последний раз посетил Кремль – но не встре¬тил никого из своих соратников: Каменев, его заместитель по Совнаркому, распустил их по домам, чтобы предотвра¬тить любое общение с вождем (59).
За показом ленинского смирения перед "партией" у Каменева следует, однако, новый ассоциативный ход, по контрасту напоминающий о триумфе заведомо прощенного апостола-отступника: автор приписывает Ленину аллюзию на евангельское речение, связующую именно с ним, Каменевым, идеею наместничества, замещения, преемства:
"Он говорил не раз ‹…›: мы будем ошибаться, мы будем переделывать, но непреходящим, непреложным, единственным камнем будущего является творчество самих масс" (60).
В Евангелии это звучит так: "Я говорю тебе: ты – Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее". (Мф. 16: 18). Иными словами, кодируя в апокрифи¬ческой ленинской цитате свое собственное имя, Каменев сое¬динил его с сакральными для большевизма "массами", т.е. партией как прямым аналогом Церкви.
Я оставляю открытым вечный вопрос о степени осознанности или непроизвольности таких параллелей, однако в данном случае мы точнее оценим их симптоматику, если вспомним, что Каменев – сообща с Зиновьевым и Сталиным – входил в состав воцарившейся после Ленина группы, которой в борьбе с Троцким приходилось доказывать легитимность своего правления, отождествляя себя со всей партией, вовлекающей в себя все новые и новые "массы".
Итак, в образе скончавшегося вождя, помимо "принципиальности", "логики" и других интеллектуальных ценностей ленинизма, наследуемого партией, интенсивно нагнетаются иррационально-религиозные моменты – воля и вера. Уже в обращении ЦК от 22 января 1924 г. "К партии. Ко всем трудящимся" благоговейно упомянуты, наряду с "железной волей" Ильича, его "священная ненависть к рабству и угнетению" (большевистско-диалектический адекват христианской любви к ближнему), "революционная страсть, которая двигает горами" (эвфемизм евангельской веры; ср. Мк. 11: 23), и, наконец, сама эта "безграничная вера в творческие силы масс", с которой далее согласуется его мужественное отвращение к "паникерству, смятению" – т.е. опять же, ко всему тому, что в церкви называлось грехом отчаяния. Те же духовно-активистские, а не интеллектуальные, достоинства выдвигает на первый план пропаганда, обращаясь к темным, "политически неграмотным" толпам, влившимся в РКП после смерти Ленина. Душа его воплощается в их "делах".
Вождь, веровавший в массы, и партийная масса, верующая в Ленина, как бы скоординированно возвеличиваются в этом взаимном богослужении. Символика Третьего Завета перетекает в "заветы Ильича", которым должны хранить неколебимую верность рабочий класс и его авангард: "Рабкор, пером и молотом стуча, / Храни заветы Ильича". В агитпроповской формуле Маяковского "Партия и Ленин – близнецы братья" упор перенесен уже на партию, сохраняющую и воспроизводящую, дублирующую в своем соборном теле ленинский дух. Тотальная сакрализация коллективной силы, сменившей Ленина, становится просто неизбежной – и Троцкий, несколько опрометчиво, торопится огласить догмат о непогрешимости партии.
Настоящий психоз тех дней, отмечаемый всеми историками большевизма, – страх перед послеленинским распадом, расколом РКП, навеянный и реальными склоками, и, добавим, подсознательной памятью о судьбах раннего христианства. Руководство стремится представить кончину Ленина как цементирующий фактор, доказать, что она не только расширила, но и необычайно "сплотила" партию. Пафосом поместных соборов отзывается горделивое заклинание Луначарского, противопоставившего единодушие церкви, сплоченной Христом, бесовским сварам в стане зарубежных нехристей и еретиков: "Ленин явился фигурой, объединяющей мир завтрашнего дня.