А мы, журнал, имели теперь право ответы напечатать. И напечатали. Ну а после этого не имело смысла задерживать и публикацию Медведева: замы министров сами о рукописи Медведева так хорошо рассказали, так хорошо, как никто другой бы этого не сделал. Итак, сначала отрицательные заключения ведомств, а затем и “Тетрадь”.
Возникает в этом деле и А.Д. Сахаров: редакции требовался очень авторитетный специалист, который поддержал бы нас против ведомственных цензоров.
С Сахаровым свела меня редактор отдела прозы “НМ” Наталья Михайловна Долотова – муж ее (покойный) был крупным физиком, она была тесно с этим миром связана и помогала мне не раз (в случаях экологических – тоже).
Рукопись Медведева Сахаров прочел очень быстро, и я поехал к нему, чтобы выработать план действия. Мы решили: 1) написать совместное письмо в инстанции, 2) написать (каждый свое) предисловия к Медведеву. Так мы и сделали, но письмо в инстанции (оттиск) оказалось утерянным, я думал, что оно в его бумагах, он думал – в моих. Спустя несколько лет Елена Боннэр обращалась ко мне за этим оттиском, а я – к ней. Кому мы тогда писали – не помню, содержание письма помню только приблизительно.
Между прочим, покуда мы работали с А.Д., он через каждые пять минут звал жену:
– Лена! У меня там бумажка была в Академию наук по вопросу… Принеси-ка!
Еще через пять минут:
– Принеси-ка…
И “канцелярия” и “архив” срабатывали безукоризненно четко и моментально: супруга Сахарова знала все до самых мелочей.
(Для меня это проблема, если уж не № 1, так № 1 1/2: никто – и я сам тоже – не может навести порядок в моих бумагах, а их – тысячи.)
В редакции Валентина Ивановна Ильина старается. И небезуспешно. Без нее я бы погиб.
С Еленой Боннэр мы позже встречались несколько раз, она передала мне материалы научной конференции, посвященной памяти А.Д. Сахарова, мы имели намерение привести эти доклады в божеский вид, чтобы можно было их понять не только физикам-ядерщикам, но и нормальным людям.
Я просил проделать эту работу Г.У. Медведева, но, сколько мы ни старались, – не вышло, не смогли.
Нас (меня и жену) приглашал американский посол г-н Мэтлок с супругой, которые имели в виду создать в Москве американский культурный центр имени Сахарова – но тоже сорвалось, хотя Елена Боннэр и здесь проявила огромную энергию.
Г-н Мэтлок, филолог, его специальность – русский язык и литература, – был внимательнейшим читателем “НМ”, бывал он и у нас в редакции, и его отъезд оказался для нас большой потерей.
Сахаров имел все основания на меня обижаться (никто другой – не мог, нет таких оснований). В моей жизни был такой случай: я подписал письмо против А.Д. Глупо и подписал-то – даже не посмотрев толком, что за письмо. Очень стыдно! Но Сахаров никогда об этом случае не вспоминал. А когда в Президиуме АН обсуждался вопрос о присуждении премии имени академика Миллионщикова (присуждается за научную публицистику), именно его голосу я обязан тем, что премия эта была присуждена мне (1989 год, присуждается один раз в четыре года). В данном случае она была присуждена за статьи по вопросам экологии.
Несколько позже я наблюдал А.Д. на съездах народных депутатов СССР, на заседаниях ВС СССР, на некоторых Советах ВС, много размышлений и чувств вызвал у меня этот человек (отношения между ним и М.С. Горбачевым в частности). Может быть, я еще и вернусь к этим впечатлениям, но сейчас – снова к медведевской публикации (“НМ”, 1989, №4).
Повторяю: она далась нам ничуть не легче, чем солженицынская, но странно – публикация эта вызвала гораздо больший резонанс за рубежом, чем у нас.
В США книга Григория Медведева была признана лучшей книгой года, была переведена на многие европейские (и на японский) языки, автор стал знаменит, а первые гонорары он жертвовал в пользу детей, пострадавших в Чернобыле.
Г.У. Медведев напечатал у нас еще и несколько рассказов (с фантазией) на ту же тему. Не ахти, но нам хотелось, чтобы это имя не сразу исчезло со страниц “НМ”. Так же, как это было с экономистами Н.Шмелевым, В.Селюниным и многими другими.
Н.Шмелев плакал (ничуть не преувеличиваю), когда мы напечатали его статью, но рассказы он дал нам худенькие, мы их не приняли.
А.С. Ципко не верил мне, что его доклад в Риме (где мы вместе были на конференции) “НМ” доведет до статьи и напечатает, зато как он был требователен и нетерпелив, когда вопрос стоял уже о том, в какой номер эту статью ставить! И почему этот номер (с его-то статьей!) вдруг задерживается в производстве?
Заодно уж и такой случай. На той же конференции выступал министр иностранных дел Италии. Я попросил у него текст на предмет перевода и публикации. Он обрадовался: “Завтра же текст будет у вас в руках”.
Ни завтра, ни послезавтра. Мы уехали… Месяца через полтора он этот текст прислал через итальянское посольство, и сколько же было оттуда звонков – когда публикация?
Но публикации уже не могло быть: доклад чисто политический, он безнадежно устарел.
Не будучи редактором, я не имел представления об этой стороне дела, об отношениях “автор – редакция”, не знал ее. Но вот – узнал. Тоже полезно. Мой собственный опыт автора, в частности, в отношениях с Твардовским, меня ничему не научил, хотя он и говаривал мне: “Ох, тяжко, ох, тяжко мне! С десяток авторов – это люди, а остальные? Об остальных лучше и не говорить!”
Цензура военная. Она связана с публикацией повести Сергея Каледина “Стройбат”.
И в этой истории, в этой пьесе, играет сам автор – писатель Каледин, человеческий тип, от которого я отчужден полностью. Он меня использует на 150 процентов, а я его – ни на йоту.
Я это прекрасно понимаю, злюсь и негодую, он со мной играет, его игра – тоже его творчество, он одно без другого и не представляет.
То, что для меня хамство, для него норма, повседневность и безусловные права человека. Отними у него хамство, он почувствует себя человеком бесправным, беззащитным и даже – не человеком.
Я не ему уступаю, а интересам журнала – это он схватывает моментально, этим и пользуется.
Не помню, какое учебное заведение он кончил, думаю, он и сам не помнит, поскольку это не имеет для него ни малейшего практического значения, потом он служил в стройбате, потом вел образ жизни бомжа, хотя и работающего. Парень – косая сажень в плечах, бородат и басовит.
Каледин попал в бригаду могильщиков и написал повесть “Смиренное кладбище”, одно из первых новых, раскованных произведений литературы перестроечного времени. Когда мы ее печатали, было впечатление серьезного открытия, но было и жутко – страшная вещь! В то время страшных было еще мало, очень мало.
Читательская почта была двух цветов – белого и черного, но резонанс все-таки оказался значительно меньше ожидаемого: жизнь опережала литературу своими ежедневными, ежечасными открытиями, журнал не мог угнаться за газетами.
За “Кладбищем” последовал “Стройбат” – пожалуй, еще более суровая, жестокая вещь.
И если по “Кладбищу” мы имели дела с Главлитом, трудные, но не так чтобы очень, то тут возникла военная цензура.
В моем кабинете стали появляться полковники и генералы, в том числе и очень высокие, вести со мной беседы.
Для кого-то это будет неожиданностью, но я без колебаний скажу: это были самые вежливые, самые тактичные и выдержанные люди из тех, с кем мне приходилось сталкиваться по цензурным делам. Не сравнить с цековским В.А. Медведевым.
Чаще срывался я, чем они, генералы, они вообще не срывались. Если не считать телефонных, то на очных переговорах дело пришлось иметь прежде всего с генерал-лейтенантом Стефановским, зам.начальника Политуправления Советской Армии. Во всяком случае, он запомнился мне больше других.
Мне даже неудобно говорить об этом, но отнюдь не я перед ним, а он передо мной выступал в роли просителя: я не могу вам приказать, но прошу понять…
А понимать было чего: мы, редакция, наносили по армии удар огромной силы. Наши беседы невольно переходили на рассуждения о дедовщине, о чрезмерной секретности, о перерождении армии, о ее невероятных размерах и расходах, и все это – в связи с повестью “Стройбат”.
Стефановский говорил:
– Все так. Ну давайте все это в одночасье разрушим и останемся без армии!
Я:
– А что это за армия, которая боится какой-то повестушки?
Стефановский:
– Ну если бы мы уж так боялись, мы могли бы запретить публикацию повести – и все тут.
– И получить всемирный скандал?
– Пережили бы… Не такое переживали.
– Через полгода пресса все равно прорвется в ваши крепости, а дело с запретом повести “Стройбат” значительно ухудшит ваше положение.
Примерно в таком вот духе мы объяснялись: я объяснял, что лучше, а что хуже для него, для армии, он – что лучше, что хуже для меня, для журнала и прессы: не дай Бог журнал исполнит какую-то неблагородную роль!