Мы, молодые журналисты, которым он поручал большую работу, с которых жестко требовал, но которых и поощрял, — прежде всего самостоятельностью, новыми интересными заданиями — относились к нему, как наполеоновские маршалы к Наполеону, были готовы для него сделать все. Нужно было несколько разочарований, чтобы хоть частично освободиться от гипноза его обаяния, увидеть не только его сильные стороны, но и слабости.
Обстоятельства времени, действительно трудные, заставляли его иногда быть несправедливым. Так, он однажды уволил без всякой вины одну сотрудницу редакции, принося ее в жертву конъюнктуре, противостоять которой не мог. Она была скромным винтиком в редакции и большого ущерба делу ее увольнение не принесло, но одним лыком, которое ему ставили в строку недруги, стало меньше. Однако этим «лыком» был живой человек, ни в чем не провинившийся. В тогдашних обстоятельствах увольнение для этой сотрудницы означало катастрофу. Главный понимал это и при первой возможности, не отменяя решения, смягчил его: женщину, о которой идет речь, не совсем уволил из редакции, а перевел из литературных сотрудников в корректоры: перемена специальности, понижение в должности, уменьшение оклада. Но все‑таки лучше увольнения. Многие говорили ей: скажи спасибо! Но она спасибо говорить не хотела и упорно добивалась отмены несправедливого решения.
Спустя несколько месяцев обстоятельства переменились к лучшему. Мы были уверены: главный вернет ее на прежнюю должность. Она снова обратилась к нему с такой просьбой и получила решительный отказ. Восстановить ее в прежней должности означало признать, что несколько месяцев назад он поступил с ней неверно. Исправить теперь свой вынужденный шаг он оказался не в силах. Не позволило самолюбие. Быть всегда верным принципам труднее, чем казаться. Нелегко признаваться в слабостях, особенно тому, кто прославляет мужество.
Однако сильный, незаурядный, неоднозначный характер этого по-настоящему крупного человека менялся. Особенно изменился тогда, когда все успехи, им достигнутые, все посты, им занимаемые, его слава и популярность, известность и авторитет могли бы внушить ему, что меняться незачем, воспитывать себя нет нужды. Но большая и разносторонняя работа — творческая, организаторская, общественная, которую он неутомимо выполнял всю жизнь, сопровождалась неизменной внутренней работой самовоспитания. Свидетельством было его выступление на собственном юбилее. Ему исполнилось тогда пятьдесят лет.
В ответном слове юбиляра, неподдельно волнуясь, он прямо сказал, что ему случалось в жизни и ошибаться, и проявлять слабость, и поступаться тем, чем поступаться не следовало, ему есть о чем сожалеть и чего стыдиться. И закончил речь обещанием, что больше никогда не сделает ничего, что противоречило бы совести, сколько бы ему ни осталось жить.
Он прожил потом еще почти пятнадцать лет. Обещание выполнил. Все, кто встречался с ним последние полтора десятилетия его жизни, запомнили, что он стал еще отзывчивее, чем был прежде. Отзывчивость эта была действенной. Он помогал людям и в беде и в трудностях, хлопотал об издании книг недооцененных писателей. Принимал деятельное участие в организации выставок художников, которые были несправедливо забыты. Но больше всего делал он, чтобы воскресить словом и кинокамерой память о солдатах Великой Отечественной войны. Тратил на все это силы, время, нервы, энергию, здоровье, которого осталось немного. Использовал весь свой с годами возросший авторитет во благо людям, искусству, литературе. Десятки, да что десятки, сотни, может быть, тысячи людей могут рассказать об этом. Продолжал неутомимо трудиться, делая главное дело своей жизни, — создавая книги. Сохранил в себе качества, которыми отличался смолоду, — невероятное трудолюбие, энергию, деловитость, точность, организованность. И бесконечно усилил другие качества, которые с годами становились все более заметными в его характере, — деятельное стремление делать добро.
Я по-разному относился к этому человеку в разные годы: безоговорочное и лишенное критики восхищение в молодости сменилось более трезвым, а потом даже критическим отношением к нему в зрелые годы. И в итоге пришел к чувству глубокого, куда более осознанного, чем в молодости, уважения к нему и к пути, который он прошел.
На внутренних душевных весах часто колеблются: «быть» и «казаться». На весах этого человека они тоже колебались. Размахи были большими. Но перевесило: «быть»!
IIIОдному моему коллеге-журналисту случилось как‑то познакомиться с блестящим медиком, доктором наук, и в обстановке необычайной: медик рассказывал о своей профессии молодым актерам. Всех покорил простотой и естественностью манер, а главное, значительностью того, о чем говорил.
Мой коллега захотел написать о нем и не без некоторой робости сказал профессору о своем желании. Тот охотно согласился и пригласил журналиста в свою клинику. На операции, на «пятиминутку», на обход, на лекцию, на общебольничное собрание. Возвращался журналист с этих встреч восхищенным. Он рассказывал мне, какие сложнейшие операции проводит профессор, как четко и спокойно дает указания помощникам, как доходчиво объясняет ученикам суть своих действий. Он уже знал о сложных операциях, которые впервые освоил его знакомый, какие труды тот опубликовал, а какие готовит к публикации. Однажды мой коллега вернулся из клиники подавленным. Едва началась операция, стало ясно: спасти пациента нельзя. Профессору пришлось все объяснить самому близкому для больного человеку. О словах, которые профессор нашел, о тоне, которым он их произнес, мой коллега говорил как о высоком проявлении мудрости, такта, милосердия…
Шло время, а мой коллега все еще не написал очерка об этом враче. (Назовем его Н. Н.)
— Разочаровались? — однажды спросил я.
— В главном нет. Но не могу понять, зачем он, талантливый, признанный, так старается понравиться всем. То говорит таким сладким голосом, ну, просто «Сахар Медович», то вдруг предстает этаким грубияном, сорванцом.
— То есть как?
— А так! Пришел к нам в гости. Вошел в кабинет и сел на пол. Зачем? Оригинальность? А моей жене, они едва знакомы, — брякнул: — Это разве чай! Кто так заваривает?
Все время играет! Идем по улице, ведем важный разговор. Вдруг он кидается наперерез такси, свистит в два пальца, садится в машину, кричит: «Пока! Я на консультацию!» Однако название важного учреждения, куда едет консультировать, проскандировал полностью. Чтобы я проникся!
Входим с ним в клинику. Навстречу помощники, ученики, врачи, сестры. А он по лестнице через три ступеньки скачет и всем небрежно бросает: «Привет! Привет! Привет!»
— Прекрасно! Сердце значит здоровое!
— А мне показалось, ему одинаково не хотелось ни козлом по лестнице скакать, ни свистеть на улице в два пальца. А смысл его выходок прост: — вот он я — каков! Молодой, непосредственный! Профессор, а маститости ни следа. Обаятельный антиштамп.
— Вот так и напишите! Портрет обретет светотень, герой станет живым… Отделите в этом характере зерно от плевел.
— Не могу, по этическим соображениям не могу. Он ведь мне столько времени отдает не ради светотени. Он ждет своего портрета. Парадного. Во весь рост. Точнее парадно-интимного. — Он вздохнул:
— Не люблю я, когда персонаж сам себя так старательно подает под соусом собственного изготовления.
Я удивился:
— Почему так резко? Уж не кошка ли между вами пробежала?
— Не кошка, а выборы в высокое научное учреждение. Его выдвинули кандидатом. Как он обрадовался! Звонил мне, советовался: то ли форсировать появление статей о себе, — кое‑кто написать вызывается, — то ли повременить? Ведь, с одной‑то стороны, статьи привлекут внимание, а с другой, чего боже избавь, вызовут ревность коллег. Ну, что тут посоветуешь? Оставаться самим собой! Так ему того мало, что он уже есть. Ему еще хочется казаться. Ну и пустился во все тяжкие и засуетился неприлично. Интервью дает по всем вопросам. Очерки о нем замелькали. Не очерки — жития!
— Ревнуете?
— Нет! Я житий не пишу. А интервью? Добро бы по специальности давал. Тут ему есть что сказать. Так нет: о кино, о театре, о литературе. Учит всех — и писателей, и режиссеров, и актеров. Не понимает, что кабы не его звания, степени, должность, слава, такие ответы печатать бы не стали. Дилетантство! Но редакции страсть как любят, чтобы знаменитые физики о балете высказывались, а химики — об оперетте! Это модно.
— Почему так зло?
— Разве? Это не злость, а досада. Когда знаменитый хирург С. С. Юдин писал о литературе, о живописи, вообще о культуре, — все, что он об этом говорил, было существенно, органично, глубоко. Имело право на существование, независимо от его титулов и славы. Когда физик-теоретик Е. Л. Фейнберг пишет о сложнейших проблемах искусства и высказывает мысли, оригинальные и неожиданные, это интересно и важно само по себе, независимо от того, будет или не будет стоять над статьей: член-корреспондент Академии наук. Каждое слово С. С. Юдина и Е. Л. Фейнберга обеспечено золотым запасом ума, души, знаний, упорных размышлений о проблемах культуры. То, что о гуманитарии говорит хирург знаменитый или физик знаменитый, придает высказываниям дополнительный интерес, но не служит пропуском в печать. Моего же потенциального героя занимают не столько проблемы искусства, сколько демонстрация того, что его интересуют проблемы искусства.