Я знал в Лериде парикмахера. Он брил меня каждый раз, когда я возвращался с Арагонского фронта. Весело усмехаясь, он точил бритву и приговаривал: «Самолеты где? Танки? Где город Лондон? Кто бреет лорда Плимута?»{123} Он не мог пойти на войну: он был старым кривым Фигаро. Если он не успел выбраться, они, наверное, его убили.
Я знаю – на войне нельзя унывать. Когда Наполеон захватил Испанию, свободной оставалась только Андалусия, и Андалусия победила. Не с унынием – с яростью [271] я гляжу на замок Лериды. Какой был город! Набережные, аркады, фонари. Развалины…
Один француз сказал мне: «Не понимаю, почему фашисты остановились в Лериде. Сегре? Речушка! У Франко загадочные методы». Француз явно склонялся к мистицизму. Конечно, никто не станет спорить, Сегре – речушка. Но фашисты не остановились в Лериде, их остановили. Здесь, вот в этом парке, Испания снова собралась с духом после мартовского удара. Это повторялось не раз. Заглянув в первые дома Мадрида, фашисты принуждены были остановиться на самом пороге столицы. Они пробились к шоссе Мадрид – Валенсия. Казалось, столица через несколько дней будет окружена. Они не смогли окружить Мадрид. Они дошли до Тортосы и не взяли Тортосы. Они не смогли перейти и эту речушку.
Велика здесь сила сопротивления. Я был недавно у Антонио Мачадо. Это – самый крупный поэт старшего поколения. Старый, очень худой, с трудом ходит. Исступленно работает. Живет, как беженец. В городе нет ни кофе, ни табаку. Ночью нельзя спать: лай зениток, грохот бомб. Антонио Мачадо каждый день пишет статьи для фронтовых газет. Он пишет также сонеты, строгие и чистые. Не случайно в решающие дни большой испанский поэт оказался с народом: таковы традиции испанской литературы, таков ее внутренний пафос. Она создала не Фауста, не Гамлета – Дон Кихота. Антонио Мачадо говорил мне о глубоких корнях испанского сопротивления. «Ошибочно думают, что испанцы – фаталисты… Нет, они умеют бороться против смерти».
Вялый артиллерийский огонь. После боев у Балагера на Восточном фронте затишье. Жарко. Стрекочут цикады. Осколок снаряда убил бойца. Красивый, смуглый, курчавый. Товарищи его звали Куррито. Он – андалусец из Сьерры-Морены, пастух. Лицо кажется живым; легкая гримаса, как будто солнце ему режет глаза. Все молчат. Только один из бойцов лопочет: «Я ему обещал рубашку зашить…» Это – весельчак, барселонский портняжка. Он шевелит губами, чтобы сдержать слезы. Они вместе дрались с начала войны.
В бригаде почти все андалусцы: горняки, виноделы, пастухи. Они сначала сражались возле Кордовы, потом на Гвадалахаре. Теперь стерегут берег Сегре. Старый боец-анархист говорит: «В марте было плохо. Валентино [272] помог… Валентино – вот это командир!» Он ухмыляется, вспоминая подвиги Валентино Гонсалеса – Кампесино.
Пушки замолкли. С того берега – крик громкоговорителя: «Сдавайтесь, пока не поздно! Мы заняли Кастельон». У фашистов хорошие громкоговорители – немецкие. Далеко окрест разносится рык победителя. У республиканцев на этом участке нет громкоговорителей. Впрочем, до вражеских окопов рукой подать, и андалусцы не теряются. Комиссар сложил в трубу руки, кричит: «Испанцы, чему вы радуетесь? Что итальянцы взяли еще один испанский город? Но мы отберем Кастельон назад. Не завтра, так через год». Бойцы восторженно подхватывают: «Отберем!» Фашисты молчат. Я спрашиваю комиссара: «Социалист? Коммунист? Республиканец?» Он отвечает: «Нет. Из конфедерации. Анархист». Помолчав, добавляет: «Испанец». Молодой. До войны работал как батрак на виноградниках. Он многому научился. Он рос вместе со своей страной.
Напротив – марокканцы. Это кажется сказкой про белого бычка, и все же это правда: бьют их, бьют; из Африки привозят новых. Недавно одного взяли в плен. Из Французского Марокко. Лопочет по-французски: «Мсье, я не знать. Мне дать деньги. Мне сказать стрелять»… Вероятно, при описи иностранцев, которые сражаются в Испании, этого «мсье» лондонские спецы причислят к бесспорным испанцам.
Противник хорошо закрепился. Тонкий заслон – людей у него мало. Республиканские позиции теперь куда сильнее прежних. Особенно радует дух бойцов – и ветеранов, и новеньких, мобилизованных. Это не победители, это и не побежденные. Это – армия накануне генерального сражения. Каждый понимает, что на карту поставлено все. В окопах чувствуется настороженность. Позади усердно роют укрепления. Все с охотой идут на занятия. Кто сумеет рассказать, как эти люди хотят победы! Они больше не говорят о ней: одни потому, что война сделала их суеверными, другие потому, что им опостылели все слова. Они молча смотрят на тот берег – горячие, сухие глаза.
Снаряд попал в персиковое дерево. Сломанная ветвь с тяжелыми, душистыми плодами. Замечательные в Лериде персики! Мы сидим на корточках, едим, улыбаемся, а сок течет на землю. Портной вдруг говорит: «Куррито любил»… [273]
Позади – нивы, оливковые рощи, еще дальше горы, виноградники – зеленый сад – Каталония. Позади – сотни городов и сел с ранами: мусор, обломки мебели, раскиданная утварь – фашистская авиация. Один боец рассказывает: «В Тортосе всего два дома осталось: остальные разрушены. А что из того? В Тортосу они не вошли…» Он сам из Тортосы: у него была лавчонка детских игрушек.
Каждый день, каждую ночь фашисты уничтожают города Испании. Они думают, что испанский народ не выдержит этой пытки страхом. Они не знают испанского народа. Почему бы итальянскому генералу Бергонцоли не прислушаться к ответу моего комиссара: «Мы отберем Кастельон – не завтра, так через год»? Почему бы Муссолини не почитать на досуге Антонио Мачадо? Испанский народ часто пугался жизни. Он прятался от нее в облака, кочующие над Пиренеями, в сны прошлых столетий, в мглистый полуафриканский зной Ла-Манчи. Испанский народ никогда не страшился смерти, и вся поэзия этой страны от Хорхе Манрике до Антонио Мачадо, вся поэзия, не только та, что в книгах, но и другая – та, что в песне пастуха, в усмешке путника, в скупых слезах девушек, – вся поэзия Испании дышит одним:
Смерть зовет меня в бой.
Я вылью воду на угли.
Я разобью кувшин о камень.
Я пойду против смерти,
Один на один.
Перед тем как захватить Лериду, фашисты бомбили ее день и ночь. Они убили сотни женщин и детей. Потом они ворвались в город и, думая кем-то управлять, назначили гражданского губернатора. Перебежчик с того берега рассказал мне: «Город пустой, как сьерра. Все ушли. Я не мог – лежал в жару. Вчера ночью переполз. Помнишь большой дом на площади Паэрия, рядом с гостиницей «Палас», там была кондитерская? На этом доме написано красной краской: «Мы не хотим жить с теми, которые убили наших жен и детей». Это не солдаты написали, это написал кто-то из жителей. Когда уходили…»
Что прибавить к словам, написанным красной краской на пустом доме Лериды?
Курсы для низшего командного состава. Кругом колосья, маки. Зной: испанское лето входит в силу. Третье лето… Майор на грифельной доске чертит разрез фортификаций. [274] Весельчак портной напряженно слушает, он наклонил голову набок: ловит каждое слово. Недели через две он будет капралом.
Восточный фронт, 18 июня 1938
О верности и вероломстве
Вчера фашистские самолеты снова убили 16 испанских детей. Каждый день – детские трупы. У меня перед глазами летчики немцы Кетнер и Карлевский, они открыто хвастали налетами на города. Тем временем во Франкфурте-на-Майне протекал 13-й Международный конгресс по охране детства. Открыл конгресс Геббельс. Французы и англичане сердечно улыбались германским фашистам: они такие симпатичные, эти арийские дяди, они так любят ребятишек, они готовы дать каждому карамельку. Одно обидно, почему не выписали на конгресс несколько германских летчиков из «легиона Кондор»? Это ведь спецы по охране детства. Доклад Кетнера и Карлевского: «Воспитание испанских детей при помощи фугасных и осколочных бомб».
Святой отец в Риме принимает посланника генерала Франко. Святой отец растроган. Что ему дети Гранольерса? Он говорит: «Господь послал генералу Франко счастье возвестить божью волю на земле». Теперь, по крайней мере, мы знаем, что такое «божья воля» ватиканского мудреца: бомбы, бомбы, бомбы. «Божью волю» несут самолеты с Майорки, и неизвестно только одно, к какому ангельскому чину причислить фашистских летчиков – к архангелам или серафимам?
Правительство Великобритании удручено слишком энергичной охраной детства, слишком рьяным выявлением «божьей воли» и предлагает устроить комиссию. Немцы и итальянцы будут убивать детей, а комиссия будет подсчитывать, сколько детей убито, – того требует больная совесть английских консерваторов. Образовав комиссию, они смогут спокойно спать. Комиссия тоже будет спокойно спать, так как поселить ее решено не в Барселоне, где по ночам рвутся бомбы, а в мирной Тулузе. Однако даже комиссию трудно создать: шведы не хотят без норвежцев, норвежцы не хотят без голландцев. А голландцы вообще не торопятся, зачем им считать, [275] сколько испанских детей убили немецкие самолеты? Они предпочитают считать, сколько голландских коров они продали Германии. Бомбы продолжают сыпаться на города и села Испании.