гудели, как пчелиный рой:
– В том соображении, что господь бог, святая наша церква и православное духовенство едины есть народу защитники-ходатели, то решили эти учёные, чтобы, значит, церкви позакрыть…
– Кожемякин вчера успокаивал, что ничего-де худого не будет…
– А свобода эта, всем данная, – ничего?
– Начнётся от них, свободных, городу разорение!
– Все дела остановились – какие могут быть убытки, а? Да будь-ка я на месте головы, да я бы, – ах, господи! гонцов бы везде послал…
– Что же, братцы, делать?
«Боятся, черти!» – соображал Вавила, оскалив зубы. Тревога обывателей была приятна ему, она словно грела его изнутри, насыщая сердце бодростью. Он внимательно рассматривал озабоченные лица и ясно видел, что все эти солидные люди – беспомощны, как стадо овец, потерявшее козла-вожатого.
И вдруг в нём вспыхнул знакомый пьяный огонь – взорвало его, метнуло через забор; точно пылающая головня, упал он в толпу, легко поджигая сухие сердца.
– Православный народ! – кричал он, воздевая руки кверху и волчком вертясь среди напуганных людей. – Вот он я, Бурмистров, – бейте! Милые – эх! Понял я – желаю открыться, дайте душу распахнуть!
От него шарахнулись во все стороны, кто-то с испуга больно ударил его по боку палкой, кто-то завыл. Вавила кинулся на колени, вытянул вперёд руки и бесстрашно взывал:
– Бей, ребята, бей! Теперь свобода! Вы – меня, а вас – они, эти, которые…
Он не знал – которые именно, и остановился, захлебнувшись словами.
– Стой! – крикнул Кулугуров, взмахивая рукой. – Не тронь его, погоди!
– Я ли, братцы, свободе не любовник был?
Обыватели осторожно смыкались вокруг него, а Бурмистров, сверкая глазами, ощущал близость победы и всё более воодушевлялся.
– Что она мне – свобода? Убил я и свободен? Украл и свободен?
– Верно! – крикнул Кулугуров, топая ногами. – Слушай, народ!
Кто-то злобно и веско сказал:
– Да-а, слушай, он сам, чу, третьего дня, что ли, и впрямь человека убил!
– Да ведь он о том и говорит! – орал старый бондарь.
– Видали? – подпрыгивая, кричал Базунов. – Вот она – свобода! Разбойник, а и то понял! Во! Во-от она, русская совесть, ага-а!
Вавила немножко испугался и заиграл с жаром, с тоской и отчаянием.
– Верно – убил я! Убежал разве? Нету! Судите – вот я! Кого я убил?
Ему снова захлестнуло язык, сжало горло, он схватился руками за грудь и несколько страшных секунд молчал, не зная, что сказать.
Вокруг глухо бормотали:
– Кается!
– От души, видать!
– Простой народ – он завсегда бога помнит! А эти разные образованные – они вон, слышь, и над богом издеваются…
– Ну всё-таки убийство ежели…
– Кого я убил? – крикнул Вавила. – Выученика Тиунова, кривого смутьяна…
Он сам удивился своим словам и снова на секунду замолчал, но тотчас понял выгоду неожиданной обмолвки, обрадовался и вспыхнул ещё ярче.
– За что я его? За поганые его стихи, ей-богу, братцы! За богохульство! Я знаю – это кривой его выучил, фальшивый монетчик! Не стерпело сердце обиды богу, ну, ударил я Симку, единожды всего, братцы! Такая рука, – я ничего не скрываю, – такая сила дана мне от господа! И – тоже – где убил! У распутной девки! Там ли хорошему человеку место?
Мещане угрюмо смотрели на него, а Кулугуров убедительно говорил, покрывая крики Вавилы:
– Мы в этом не судьи, нас эти дела разбойные не касаются! А что он против свободы – это мы можем принять!
– Нет, кривой-то, а? – злобно воскликнул кто-то. – Везде!
– Смутьянишка, дьявол!
– Старушку бы эту Зиновею – и женщину с ней – тоже бы заставить, – пусть расскажут про антихристовы затеи эти…
Чей-то тревожный голос крикнул:
– Глядите-тка, сколько их к собору прёт! Сомнут они нас, ей же богу! Братцы!
– И мы туда! – загремел Кулугуров. – Али мы не граждане в своём городе? И ежели все нас покинули без защиты, как быть? Биться? Вавил, айда с нами, скажи-ка им там всё это, насчёт свободы, ну-ка!
Он засучил рукава пиджака по локоть и сразу несколькими толчками сбил, соединил всех в плотную, тяжёлую кучу. Бурмистрова схватили сзади под руки и повели, внушая ему:
– Ты – прямо говори…
– Не бойсь, поддержим!
– Полиции нет…
– Мы тебе защиту дадим…
– Насчёт кривого-то хорошенько!..
Вавила точно на крыльях летел впереди всех, умилённый и восторженный; люди крепко обняли своими телами его тело, похлопывали его по плечам, щупали крепость рук, кто-то даже поцеловал его и слезливо шепнул в ухо:
– На пропятие идёшь, эхх!
– Пустите! – говорил Вавила, встряхивая плечами. Малосильное мещанство осыпалось с него, точно лист с дерева, и похваливало:
– Ну, и здоров же!
И снова прилеплялось к возбуждённому, потному телу.
Бурмистров понял свою роль и, размахивая голыми руками, орал:
– Я их открою! Всех!
Он никогда ещё не чувствовал себя героем так полно и сильно. Оглядывал горящими глазами лица людей, уже влюблённых в него, поклонявшихся ему, и где-то в груди у него радостно сверкала жгучая мысль:
«Вот она, свобода! Вот она!»
Клином врезались в толпу людей на площади и, расталкивая их, быстро шли к паперти собора. Их было не более полсотни, но они знали, чего хотят, и толпа расступалась перед ними.
– Гляди! – сказали Бурмистрову. – Вон они!
На паперти, между колонн, точно пряталась кучка людей, и кто-то из них, размахивая белым лоскутком, кричал непонятные, неясные слова.
Сквозь гул толпы доносились знакомые окрики Стрельцова, Ключникова, Зосимы…
«Наши здесь!» – подумал Вавила, улыбаясь пьяной улыбкой; ему представилось, как сейчас слобожане хорошо увидят его.
Он вскочил на паперть, широко размахнул руками, отбрасывая людей в стороны, обернулся к площади и закричал во всю грудь:
– Православные! Все вы… собрались… и вот я говорю, я! Я!
Встречу ему хлынул густой, непонятный гул. Вавила всей кожей своего тела почувствовал, что шум этот враждебен ему, отрицает его. Площадь была вымощена человеческими лицами, земля точно ожила, колебалась и смотрела на человека тысячами очей.
В груди Бурмистрова что-то оборвалось, на сердце пахнуло жутким холодом; подняв голос, он напрягся и с отчаянием завыл, закричал, но снова, ещё более сильно и мощно, сотнями грудей вздохнула толпа:
– Долой! Не надо!
И рядом с ним, где-то сбоку, спокойно текла уверенная речь, ясно звучали веские слова:
– Кого же ставят они против правды? Вы знаете, кто этот человек…
Ещё раз внутри Бурмистрова туго натянулась какая-то струна – и со стоном лопнула.
– Врёт! – крикнул он в огромное живое лицо перед собой; обернулся, увидал сухую руку, протянутую к нему, тёмный глаз, голый – дынею – череп, бросился, схватил Тиунова, швырнул его куда-то вниз и взревел:
– Бей!
– Наших бьют! – взвыло окуровское мещанство.
И закружились, заметались люди, точно сор осенний, схваченный вихрем. Большинство с воем кинулось в улицы, падали, прыгали друг через друга, а около паперти закипел жаркий, тесный бой.
– Ага-а! – ревел старый бондарь Кулугуров, взмахивая зелёным обломком тетивы церковной лестницы. – Свобода!
Вавила бил людей молча, слепо: крепко стиснув зубы, он высоко взмахивал рукою, ударял человека в лицо и, когда этот падал, не спеша искал глазами другого.
Люди, не сопротивляясь, бежали от него, сами падали под ноги ему,