Но проступки наши наносят нам порчу и гнетут всю нашу жизнь. Так и со мной. Освободившись от бедствий, находясь уже на службе, и чего бы, кажется? всем доволен; но когда вспомню прошедшее, то внутренно негодую на себя, за прежние годы, более за то, что они лишили меня, во-первых, вашей любви и, во-вторых, пути к просвещению, — знать больше и все. В этом единственно виновен я, и если бы знал, что я должен быть чиновником через шесть лет, то наверное на тринадцатилетнем возрасте не сделал бы того, чем теперь я душевно страдаю. Это другая сторона моей жизни. Я ею скучен при своем взгляде на вещи. В служебном отношении я чувствую еще более горечи. Во-первых, мне скучно. Не знаю, отчего скучать молодому человеку, огражденному всеми средствами довольства. Многие смеются над тем, что расстаться с милым городом не беда, что в нем давно скучно, что лучше искать новых приключений, что это глупо… Все это, господа, я знаю, но кто может понять глубину (моего) расстройства? Во-вторых, я даже потерял всякую надежду на перемещение меня из Екатеринбурга в Пермь. Губернатор не был, да если и будет, то к нему не доступишься. Впрочем, я к доступам смел, ко он едва ли будет в наш город…
Потом, служа в суде, я кроме столоначальства никакой не вижу впереди карьеры. Я вполне понял службу уездного суда, и она давно мне наскучила. Мне желательно знать больше в других местах, служить в виду губернского начальства. В низшей инстанции не научишься доброму, кроме взяток, которые марают нашу честь и совесть. Итак, вот в каком положении я нахожусь. Не знаю, как мне вырваться из этого хаоса!
Далее, домашняя жизнь не очень красна. Я не виню ни вас, ни маменьки, зная, что всему виной я, но я давно исправился, и, кажется, можно (меня) полюбить. Не думайте, что я молчалив, то значит горд… Веселость моя исчезла вместе с горем, постигшим очень рано… Я уважаю и люблю вполне обоих вас, и не рассчитывайте на мое молчание, звуки голоса [7] и не печальтесь этим. Верьте, я с вами не расстанусь, пока (живу) в Екатеринбурге, и если по вашему ходатайству я буду в Перми служить, то, поверьте, я никогда не забуду вас. Это моя верная и искренняя любовь, которой вы можете несомненно верить, и я ее сохраню до гроба».
Письмо это переполнено самыми нежными излияниями и признаниями в любви, обращенными к дяде и тетке в стихах и прозе. Несмотря на общий грустный тон письма, в конце его у Решетникова вдруг вырывается наружу целый поток самых живых, веселых желаний. Как будто забыв суровость своего дяди, который вообще не любил этих длинных разглагольствований, он начинает его расспрашивать, как живет такой-то дедушка, как живет его семейство, подросли ли и хороши ли собой какие-то девушки, которые живут в Кунгуре и которых он с детства знал маленькими. «Теперь, — пишет он, — я думаю, они уже большие или замужем, особенно та, которая в наших детских играх била меня, конечно в шутку, по лицу. Напишите имена всех их. Что эти девушки, умны или глупы? Я думаю, вы взглядом можете отличить доброту и невинность, которая пленяет, ласкает собою человека… Ту прелестную улыбку, которая придает окраску хорошо сложенной голове, талии».
Таких задушевных, сердечных писем, в которых, помимо уяснения собственной личности, Решетников хлопотал о том, чтобы склонить дядю на согласие отпустить его в Пермь, таких писем, судя по количеству ответов на них, должно быть было написано немало. Но успех этих посланий, повидимому, был невелик, так как ответы на них были примерно такого рода:
«Неужели я-то думал, давая тебе по своей силе и возможности учение и образование, получить от тебя благодарность, только излитую пером на бумаге, а не в лице моем и твоей тетки, которая нянчилась с тобою, оставляя все прочие попечения, и оба хотели нажить себе под старость утешение и замену в покойной жизни? А видим, что наклонность твоя явственно, как в письмах, так и лично, нам говорит, есть от нас удалиться. Впрочем, и я принимал старания о приискании тебе должности в Перми, но всему делается препятствие; видно, так угодно всевышнему. Прими себе в соображение, что неужели бы ты получил себе воспитание, если бы были живы твои родители? Право, это никак бы не могло случиться. Вот пример: посмотри в Тагиле на сына твоего дяди Алексея, коего он так хорошо воспитал, что и писать вовсе не умеет, и ко мне же преклонил голову, чтобы не сделать его прописным. Теперь он в поте лица трудится, тяжелою черною работою снискивает себе кусок хлеба и вдобавок еще оплачивает за себя подати и разные повинности. А ты у меня от этого ига и бремя изъят да еще жалуешься на провидение всевышнего и судьбу и на то самое, что тебе дал я образование в низшем учебном заведении. Я не ладил и даже не желал сделать из тебя поэта или какого-нибудь дурака, а всегда старался сделать из тебя умного и образованного человека. Сознайся, не правду ли я теперь тебе пишу дрожащею своею рукою, которая, может быть, столько на свете перевела чернил и бумаги, что я сообразить теперь себе не могу! А для кого именно? Ведь в том числе есть и на твое воспитание и учение. Тоже и это все уносило мое здоровье и сокращало жизнь мою, но я на то не ропщу, а прославляю бога, что он во всем этом мне помог!»
Такие письма, искренность которых Ф. М. никак не мог заподозрить, потому что хорошо знал, что дядя говорит сущую правду, что он действительно обманулся в своем воспитаннике и искренно огорчен этим, производили на Решетникова впечатление глубоко тягостное. Но несмотря на это, он никак не мог расстаться со своими мечтами и желаниями; они были точно так же искренни, как и огорчения дяди. Долгое время каждый из них отстаивал себя и свои взгляды, но, наконец, дядя понемногу начал сдаваться и уступать. Видя, что племянник продолжает еще прилежнее сидеть над своими сочинениями, он стал задумываться над этим несокрушимым постоянством, как будто начинал верить, что это племянник делает неспроста. Он уже не говорил ему — «какую черную немочь пишешь?», как говаривал это год тому назад, а кротко замечал: «Смотри, парень, как бы тебе не было худо». Мало-помалу дядя до того озаботился этими непрестанными писаниями своего племянника, что решился пригласить и угостить какого-то местного литератора, лишь бы тот принял участие в угрюмом и мучающемся юноше, посоветовал бы ему, как сочинять. Сочинитель не посоветовал ничего хорошего, напротив, через несколько времени дядя узнал, что сочинитель, несмотря на угощение, задумал всех их, то есть и дядю, и его жену, и самого Ф. М., описать в газетах. Это сильно разозлило дядю, он вновь вознегодовал на сочинительство племянника и однажды сгоряча «засветил ему оплеуху».
Почти целый год тянулась эта борьба племянника с дядей; наконец в первой половине 1861 года Федору Михайловичу удалось взять из уездного суда отпуск и уехать в любимую им Пермь, на которую он смотрел как на обетованную землю. Он надеялся отыскать здесь хорошее место, с жалованьем, которое даст ему возможность не нуждаться, с занятиями, от которых будет оставаться свободное время; это свободное время он надеялся посвятить ученью и сочинительству; кроме того, в Перми он рассчитывал найти строгих и понимающих литературное дело судей, которые бы дали ему благой совет, вывели его «из хаоса», в котором блуждали его беспомощная мысль и неопределившаяся сила.
Но Пермь на первых же порах плохо ответила этим надеждам.
По приезде в Пермь он поселился на квартире у какого-то родственника, отставного чиновника, и стал хлопотать прежде всего о месте.
До какой степени эти хлопоты, этот первый шаг к осуществлению заветных мечтаний, были трудны и утомительны, можно судить из того, что через два месяца по приезде в Пермь Ф. М. пишет в своем дневнике следующее: «Милый мне в Екатеринбурге губернский город стал теперь постылым». Мелкий канцелярский служитель, застенчивый, молчаливый и притом без всякой протекции, он в течение этих двух месяцев с раннего утра терся без всякого толку в передних начальников разных канцелярий, испытывая на каждом шагу унижение от той же самой канцелярской бедноты, которая позволяла себе смотреть на него свысока, потому что была мелкота «губернская». Обширный дневник Ф. М. на громадном количестве страниц переполнен описаниями этих мучительных скитальчеств по передним, вроде следующего:
«Целый час я дожидался, пока отворят двери (в квартире председателя палаты государственных имуществ), и целый час ходил от одних дверей к другим, прося лакея отворить двери к его высокородию, но лакей говорил: «подождите!» Везде эта дьявольская фамильярность лакеев, чуть если видят — человек не чиновный, то и думают: «Чорт тебя бей! Не великая ты штука, подождешь, а мне все-таки любо смотреть, как я себя тешу, как ты поклоняешься мне!» А ты стоишь да думаешь: «Ишь ты как заважничался, собака этакой!» Но что ни говори сам с собой, а все-таки ждешь да ждешь — и, наконец, думаешь: «пожалуй, придется воротиться назад домой!» Однако досадно… Лакей не пускает, а барин забился в кабинет, бреется поди еще или пьет чай, как наш губернатор, целый час один стакан. Вот мука!»