И вот сейчас принесли эти стихи любимого Вами пестицидного жанра в писательскую газету Ф. Бурлацкому. И тот напечатал их безо всяких усечений. Даже не счел нужным убрать слова "Посвящается Э. Рязанову". Естественно. Кому же еще! Слава Богу, что не матери родной…
Поэт Евтушенко и губернская секретарша Мерчуткина
А с матерью связан еще один Ваш эпистолярный подвиг, поведанный в "Кучке". Когда она, по Вашему выражению, "старейший газетный киоскер страны", дослужилась до пенсии, Вы захотели получше ее обеспечить, скрасить печали старости… Что ж, благородный порыв! Возможностей у Вас тут немало. Можно было, например, построить ей на черноморском берегу скромненькую дачку с бассейном круглогодичного пользования или подарить свою; можно, допустим, брать с собой в увлекательные зарубежные поездки, в Дома творчества, на курорты, на банкеты и т. д. Но Вы, подумав как следует, все взвесив, избрали почему-то несколько иной путь: решили добиться маме почетного звания, дающего определенные льготы и преимущества. Прекрасно! И волки сыты, и овцы почти целы, хоть немного и опечалены.
Итак, решение блестящее. Но как его осуществить? По давно заведенному порядку, о присвоении почетного звания ходатайствует перед соответствующими инстанциями руководство того предприятия или организации, где человек работает. В данном случае руководство почему-то не спешило. И Вы взялись за дело сами, хотя, конечно, возникла картина несколько экзотичная: сынок выколачивает почетное звание для мамы. В ослеплении своей жертвенной сыновней любви Вы не подумали, что последствия тут могут быть совершенно непредвиденными. Представьте себе, если, узнав о Вашей удаче, допустим, моя дочь начнет хлопотать о присвоении мне звания генералиссимуса. И вдруг добьется? И тогда свою новую просветительскую статью о Вас я уже подпишу так: "В. Бушин, генералиссимус". Ведь это будет уже не статья, а приказ, директива. И что тогда?..
Увы, не подумали Вы об этом и начали действовать по своим испытанным каналам. Написали письмо-ходатайство и пришли с ним в Министерство культуры РСФСР, разумеется, не в какой-нибудь там отдел, не к какому-то там заму, а прямехонько к самому министру Ю. С. Мелентьеву.
Когда министр письмо прочитал, он, надо полагать, был сильно удивлен и наверняка сразу вспомнил Настасью Федоровну Мерчуткину из водевиля Чехова "Юбилей". Ее муж, губернский секретарь Мерчуткин пять месяцев болел, и ему, как это водится в цивилизованном обществе, живущем по законам прославленного академиком Шаталиным рынка, дали отставку, а при расчете вычли из жалованья 24 рубля 36 копеек. Вот Настасья Федоровна, борец за права человека не хуже известного Сергея Ковалева, и пришла в банк и требует у его управляющего господина Шипучина, чтобы мужа восстановили в должности и вернули деньги.
Кто не помнит божественную Зуеву, воспетую Пастернаком, в этой роли, у кого до сих пор не стоит в ушах ее прекрасный, иезуитский проникновенный голос: "Ваше превосходительство! Пожалейте меня сироту! Я женщина слабая, беззащитная… Замучилась до смерти… На вид, может, я крепкая, а ежели разобрать, так во мне ни одной жилочки нет здоровой. Кофей сегодня пила, и безо всякого удовольствия".
Читал министр Ваше письмо, Евгений Александрович, и, возможно, отчетливо слышался голос Зуевой-Мерчуткиной. Почему? Да потому, что муж Настасьи Федоровны служил по военно-медицинскому ведомству, а она приперлась в банк — совершенно не по назначению. Шипучин ей объяснял: это все равно что прошение о разводе подать в аптеку. И Вы, знаменитый во всем мире поэт, обладатель четырех профессорских мантий, поступили точно так же, как губернская секретарша Мерчуткина: Ваша матушка работала в "Союзпечати", то есть по ведомству Министерства связи, а не культуры. Ну что общего-то? Может, и Вам случится разводиться, так неужели каждый раз бегали к Ферейну на Никольскую? А последнее венчание Ваше не в "Апреле" же под председательством Приставкина состоялось, не утверждали же бракосочетание поименным голосованием. Право, хочется сказать Вам словами Шипучина: "Как не понять это!"
С Мерчуткиной обошлись в банке очень грубо. Бухгалтер Хирин, сталинист проклятый, орал на нее: "Ежели ты, старая кикимора, не уйдешь отсюда, то я тебя в порошок сотру!" Потом кинулся на бедную старушку: "Вон отсюда! Ловите! Бейте! Режьте ее!"
А разве Вы, Евгений Александрович, пережили такое унижение, такой ужас? Разве на Вас кричали "старая кикимора!"? Разве за Вами бегали с ножом? Совсем наоборот! Ваше прекрасное письмо, достойное лучшего стенда музея матери и ребенка, т. Мелентьев направил по назначению. Вам бы сказать, подобно Мерчуткиной, которая все-таки получила 25 рублей: "Покорнейше благодарю, ваше превосходительство". А Вы вместо этого поносите человека: "Не постеснялся того, что не помог моей матери — старейшему киоскеру Северного полушария…"
Как хотите, Евгений Александрович, но некоторым нашим писателям, даже лауреатам-депутатам, по своему культурному уровню и деликатности еще далеконько до губернской секретарши Мерчуткиной.
Поэт и история
Бросается в глаза, что при Вашей исключительной любви к эпистолярному жанру и вообще к переписке Вы не всегда отдаете себе отчет в том, что тут ценно для истории, а что едва ли заинтересует потомков. Например, полностью приводите текст телеграммы Э. Рязанова о том, чтобы Вы явились репетировать роль Сирано. Ну, кому интересен этот чисто служебный деловой документик? Но вот Вы пишете, что в связи с вводом наших войск в Чехословакию послали гневную телеграмму протеста Брежневу и телеграмму пламенного сочувствия, поддержки — в чехословацкое посольство. А где тексты? Вот их-то как раз было бы очень увлекательно прочитать.
Надеемся, Вы опубликуете то и другое. Как и письма Ильичеву, Суслову, Мелентьеву… Между прочим, вот говорят: застой. Да как же ему не быть, если руководство страны не успевало отбиваться от жалоб, просьб и донесений Евтушенко. Ни на что другое не оставалось ни сил, ни времени.
Пожалуй, еще сильнее, чем пристрастие к эпистолярному жанру, меня удивили в Вашей "Куче" многочисленные свидетельства того, как, увы, ослабла у Вас память. В чем дело? Ведь не дряхлый еще человек.
Вспомните хотя бы весьма живописную главку "Прозорливый дон Алехандро". В ней Вы рассказываете, в частности, что в 1961 году на Кубе вели на испанском языке интересные беседы о литературе с нашим послом Александром Ивановичем Алексеевым. Дорогой поэт, увы, этого не могло быть хотя бы по той причине, что из двух гипотетических собеседников только один знал испанский. Вы пишете, что А. И. Алексеев, познакомившись с Фиделем Кастро в Мексике, "сделал все, чтобы убедить Москву финансировать Фиделя", т. е. приход его к власти. И этого не могло быть хотя бы по той причине, что Алексеев никогда не был в Мексике, а с Фиделем познакомился лишь после его прихода к власти. Наконец, я должен Вам сообщить, что в 1961 году, когда Вы вели с кем-то фантастические беседы на своем фантастическом испанском языке, нашим послом на Кубе был не А. И. Алексеев, а Кудрявцев Сергей Михайлович. А ведь в Вашем рассказе не только Вы, но и сам Алексеев заявляет: "Запомни, я все еще советский посол!" В какое же положение Вы поставили пожилого и заслуженного человека…
Неистовые благодарители партии
Обратимся теперь к созданному Вами образу Василия Аксенова. Вы рисуете своего друга преимущественно в пьяном виде, и он у Вас на чем свет стоит поносит власти, существующий порядок и даже трудовой народ. Не будем останавливаться на этих инвективах, ибо что взять с человека, который, как Вы уверяете, упивался буквально до положения риз, до того, например, что однажды в общественной столовой будто бы вскочил на стол, влез правой ногой в тарелку с винегретом и в такой позе обрушил свой гнев на простых работяг, стоявших в очереди к кассе: "Вы знаете, кто вы такие? Вы жалкие рабы. Вы рабы… Вы рабы… Вы рабы…" Это он выражал протест против вступления наших войск в Чехословакию. Право, такое не водилось даже за самыми знаменитыми выпивохами советской литературы. Ну, пошумят бывало в ресторане ЦДЛ, съездят по физиономии отъевшемуся нэпману или скорбному критику, все это так понятно, но чтобы по политическим побуждениям унижать посетителей дешевых забегаловок — никогда! Тем паче что ответственность писателя за дела в стране поболе, чем рядового работяги.
Вы назвали эту выходку "речью, достойной Перикла". Но, дорогой поэт, Перикл, в отличие от Вашего друга, во-первых, когда пил, то хорошо закусывал. Во-вторых, никогда не произносил политических речей в нетрезвом виде, да еще со ступней, погруженной в винегрет. В-третьих, он глубоко уважал своих соотечественников. Впрочем, не путаете ли вы Перикла с Суллой? Если уж все-таки сравнивать, то я сказал бы, что речь Вашего Аксенова достойна Казимира Самуэлевича Паниковского. Но только частично! Ибо при всей любви к таким выражениям, как "жалкая и ничтожная личность", Паниковский никогда не адресовал их трудовому народу.