Радом со мной, наверху, над площадью стояли и герои. С черными, запыленными и воспаленными лицами, окровавленные, разодранные, усталые, но уже победившие! Уже — потому что от них, от первых двух сотен подлинно Русских людей, сломленный их Силой, их Духом бежал враг. Позже много болтали телевизионные и газетные христопродавцы о «бандитах», «боевиках», «дикой, пьяной, озверевшей красно-коричневой толпе наркоманов и сумасшедших». Лгут мерзавцы! В тот день я был везде, я не жалел ног, я был в самой гуще — ни одного пьяного не было среди восставших — подчеркиваю и готов свидетельствовать перед любыми судами — не было! Громили только автомобили карателей, автобусы, на которых привезли палачей народа. Этими машинами пытались нас давить, убивать. С них стреляли, с них поливали отравой. Их и крушили. Но ни одного упавшего омоновца ни рукой, ни ногой не тронули, поднимали, заботливо отряхивали и говорили; «Иди себе с Богом!»
Эти две передовые сотни были и есть настоящие русские витязи, богатыри. И я верю, что придет время, когда их имена будут высечены в мраморе и золоте, когда по всему пути Героического Прорыва встанут памятные знаки, а стены домов, наблюдавших славные победы Русских, будут украшены величественными барельефами. Именно эти две сотни есть цвет Нации, ее элита. Это они, поддерживаемые полумиллионным народным валом принесли ключи победы «бе-лодомовским» сидельцам. Они! Но ни один из памятников, ни один из барельефов не сможет запечатлеть того, что видел я: горящие неземным, праведным огнем лица, кровавые раны, рассеченные лбы, щеки, подбородки, разбитые губы… налипшие сверху гарь, пыль, чернота. Святые лица! Точно такие были у богатырей Дмитрия Доне кого, когда они сломили Орду, обратили ее в бегство, и у ратников Минина и Пожарского, пробивших все оцепления и кордоны вражьей силы, изгнавших иноземных карателей из Москвы, и у чудо-богатырей Суворова, защищавших Россию, и у гренадеров, выстоявших на Бородинском поле, и у наших отцов и дедов. не сдавших ордам «мирового сообщества» Москву в 1941 году — лица измученные, усталые, грязные, черные, окровавленные, но самые благородные и самые красивые. Святые лица защитников и воинов Святой Руси!
Слава вам, герои Отечества! Слава вечная — отныне и присно, и во веки веков! Русский народ не забудет вашего подвига!
Я спрыгнул вниз, на усеянную битым стеклом, залитую чернотой мостовою, когда вновь собравшиеся в крепкие рады передовые отряды тяжелой и могучей поступью побежали к пресловутому Калининскому мосту. А Смоленскую залило людское море. Десятки, сотни тысяч ветеранов, женщин, мужчин, тех, кто не мог бежать так долго и так быстро, но и не мог не бежать, не идти. Народ ликовал. Это был праздник! Народ осознавал свою силу — полчища карателей не смогли сдержать его напора. Это была победа! Надо было видеть счастливые, одухотворенные лица Народа-победителя — ни злобы, ни ненависти, а только лишь радость и ликование, и полуутвердительный вопрос почти в каждых просветленных глазах: «Неужто свершилось! Неужто махина колониального, иноземного угнетения начинает трещать, давать сбои? Будь она проклята!» Проклятое чужеземное иго! Неужто пришло тебе время сгинуть, поганому и подлому! И восстанет Россия! И перестанут вымирать люди Русские! Ликование! Праздник! Поздравления! Песни!
Но я не мог там оставаться, я не мог идти с этими счастливыми и ликующими людьми. Мне надо было все видеть. И я побежал вперед. Путь был проделан немалый, да еще в отраве газовых атак, сердце билось загнанно, ноги не слушались, легкие кололо и давило. Но я бежал, зная, что еще немного, еще последний бросок, последний натиск — и мы пробьемся к Дому Советов. Там должно произойти главное, оттуда несутся выкрики и угрозы. Я бежал во всю прыть. И все же я не успел. Штурм последнего бастиона начался без меня. Рванул вперед захваченный грузовик — я видел его издали, пошли грудью на щиты, на оцепления карателей и спираль Бруно русские герои. Крики, шум, хруст, удары, вой и гром двигателей… Я рвался вперед, И вместе со мной бежали тысячи мужчин и женщин, детей, подростков, всего несколько сотен метров отделяли нас от побоища, и нужна была подмога, ведь именно там, в кольце у «белого дома» была сосредоточена вся мощь полицейско-армейских диви-эий, защищавших режим. Оставалось совсем немного, совсем чуть-чуть… мы подбегали к мэрии, к этому уродливому трехстворчатому зданию бывшего СЭВ. И я видел сотни белых щитов, сотни касок за парапетами, видел и стволы. Но разве мог я ожидать, что именно сейчас… Когда мы поравнялись с мэрией, ударили первые очереди. Я даже не понял, откуда стреляют, зачем — может, лупят в воздух?! Нет, не в воздух — отчаянно и страшно закричала совсем рядом женщина, как-то сломалась нелепо и упала. И тут заорали уже многие, кто-то рухнул нам остовую, закрывая голову руками, кто-то бросился еще быстрее вперед. Вопли, крики, ужас! Это было по-настоящему страшно. А я все почему-то не мог поверить, что стреляют боевыми патронами! Стреляют в народ! Первая мысль — резиновыми пулями. Но почти сразу, метрах в трех, рядом с двумя парнишечками лет по одиннадцать стальным град ом застучало по мостовой. Точно так же сзади. И тогда я увидел — стреляли из-за щитов, от мэрии. А не с верхних этажей, как писали. Первые очереди били из-за заслона, сверху стали палить позже. Да, потом я понял — это был приказ, надо было отделить головную колонну, пробивавшую последний заслон, надо было отрезать тех, кто бежал на подмогу, истекавшим кровью, бесстрашным передовым бойцам. И все же цинизм, подлостд, тех мерзавцев, что отдали приказ открыть огонь по народу, ошеломили. Стреляли густо, беспощадно, профессионально. Стреляли по мужчинам, женщинам, подросткам, пенсионерам, ветеранам Великой Отечественной — да, эти подонки, эта мразь поганая убивала своих дедов и отцов, матерей. Теперь стальной град бил по мостовой, по стенам близлежащего дома безостановочно… бил и вяз в живой плоти. Раздумывать было некогда, все происходило в считанные минуты. По старой пехотной еще, четвертьвековой давности привычке, опрометью бросился я к бровке, за ней, за корявым, полуразмытым тротуаром чернел овраг, только там можно было укрыться. На пути сбил с ног одного из парнишек, прикрикнул, чтоб бежал вслед. Овраг зиял у стены жилого здания, напротив мэрии. И в нем уже битком было набито. Многие бежали вниз, во дворы, чтобы обойти кругом, прорваться — там стояли заслоны краснощеких мордоворотов со щитами, дубинами и автоматами. Они гнали обратно, под пули, на смерть. Я высунул голову. Очередная очередь ударила в желтую кирпичную стену, вышибла осколки, пули отрекошетили… Но два мальца словно с ума сошли, ползали на животах и собирали пули. Я закричал на них. И оба неохотно, поползли к нам, в овраг.
— А ну, показывайте! Давай-ка сюда! — прикрикнул я. Наверное, слишком резко. Надо было помягче.
На ладонях у мальчишек лежали свинцовые сплющенные от ударов пули. Настоящие. Боевые. От раздражения и злости меня чуть не вывернуло. До последнего мига хотелось верить, что стреляют ненастоящими, резиновыми. Сволочи! Убийцы! Палачи! Если бы у меня в те минуты оказалось в руках оружие, я бы, не раздумывая, открыл бы огонь по этим нелюдям. Таких нельзя прощать. Им могли отдавать какие угодно приказы, падающий режим готов на любые народные жертвы, но исполнять их — убивать людей, своих, русских?! Безнаказанно и подло! Придет время и люди узнают об этом расстреле безоружного народа у стен мэрии. Правда всплывет, как бы ни пытались замолчать, утаить факт этой кровавой, зверской, сатанинской бойни. Что же за мразь выросла такая за годы «перестройки», что же за подлецы и изверги?! Уже все знали, что охранники-каратели получали от режима оплату по особому расчету, в долларах. Но неужели загореть иудиных сребренников можно пойти на эдакое. И не один, не десять, там были сотни убийц. Я не знал, что происходило в те минуты в самом «белом доме». Я метался, ища выхода из этих оврагов, строек, дворов, вырывался на верх и снова попадал под пули. На мостовой лежали тела. Но недолго. Люди, хотя и напуганные, мертвенно белые, но вытаскивали раненных и убитых из зоны обстрела, за деревья, за кусты, в укрытия. И только позже, когда бойня начала затихать, наверное, там, в «белом» решились— я услышал оттуда несколько выстрелов. Какие-то парни бежали в открытую, паля на ходу. Их было совсем немного, по пальцам перечесть, может, я не всех видел, но это был бросок отважных и смелых Русских на толпу трусливых и подлых убийц. Именно толпу, даже не банду, потому что убегали палачи в броне и касках резвее трусливых зайцев и гнусных крыс. Это было позорище, гнусь и мерзость, они как и на Смоленской, еще пакостней, давили друг дружку, это они в ужасе перед справедливым возмездием проломили жалюзи на первом этаже мэрии, выбили стекла… и бежали, падали, спотыкались и бежали, бежали, бежали… Я бросился к мэрии. Но вновь две очереди полосанули по мостовой. Неужто кто-то из этих палачей прикрывал отход своих поделыциков?! Я не знал. В мэрию уже врывались люди… кто-то лежал в крови, огромные лужи бензина расползались по бетону. Я в какой-то нелепой наивности бегал, ища, где же будут раздавать оружие. Ведь надо было немедленно разоружать карателей, передавать автоматы, пулеметы тем, кто умеет ими владеть. Нет, все напрасно. В какой-то нелепой суете кружил народ, ликовал, смеялся… и выводили из мэрии карателей-палачей, выводили под охраной, не дай Бог, кто пальчиком тронет, сияло не осеннее, а весеннее, ярое солнце. Победа! Это было ощущение сладостной и полной победы! Омоновцы и спец-назовцыразбежалисьтрусливыми крысами. Дзержинцы уходили сами, спокойно, с достоинством. Их провожали радостными криками, им аплодировали, называли молодцами, героями, играла гармошка, выводили испуганного и пригнувшегося в ожидании побоев Брагинского, других, выносили ключи от мэрии, что-то говорили с балкона… а я не находил себе места. Я хотел кричать: «Зачем вы их отпускаете, этих палачей?!» Ноне мог. Это была Победа! И это было началом поражения. Убийц нельзя было отпускать. Только что они расстреливали перед мэрией народ. Законная власть не имела права отпускать преступников-палачей. А их отпускали. Море народа ликовало на площади, повсюду. Победа! За считанные минуты все пространство, насколько хва тало глаз очистилось от щитов и касок карателей-охранников. Были какие-то крики про Кремль и прочее. Но уже нигде — после краткого появления на балконах — не было видно Руцкого, Хасбулатова, прочих… только Альберт Иванович Макашов ходил, спешил, говорил что-то… но ни оружия не раздавали, ни спешили вершить справедливый суд. Расстроенный и одновременно счастливый, еще не верящий в свершившееся, я сел на парапет, из-за которого не так давно меня расстреливали. Я ликовал вместе со всеми сотнями тысяч Русских людей, окружающими освобожденный Дом Советов, освобожденную мэрию. Неужто конец колониальному игу? Конец! Никто после этого разгрома не пойдет защищать режим. Никто! И одновременно у меня черным обручем сжимало сердце. Они опять уходят. Они опять прячутся от людей. Где они, черт возьми?! Им на ладонях принесли Победу. Где они?! Будто в те мрачные, холодные и колючие дни под черными облаками меня терзали тревоги. Сейчас все должно решиться. Колониальная администрация парализована, обезволена, небось, уже собирает чемоданы. Надо не упускать Победы из рук. Если бы у режима вот сейчас, именно сейчас были бы хоть какие-то верные ему силы, он бы немедленно, однозначно, спасая себя, бросил бы все (!!!) эти силы на восставших. Если он не делает этого — все, он уже проиграл только никакой, ни малейшей передышки. Где Руцкой?! Где Руслан?! Где все! Нет, нас тут не ждали, спокойней было сидеть и высиживать нечто «конституционное». И они растерялись. Они были в столь же страшной растерянности, что и колониальная администрация. И это трагедия. Позже, просматривая записи выступлений с балкона «белого дома», я убедился — так и было! Народ восстал. Народ сокрушил все заслоны режима. Но Он, принеся Победу одним и нанеся поражение другим (на один всего-то день), полностью поверг и тех и других. И не было никаких ловушек. Их придумали кабинетные умники, всегда пытающиеся выглядеть умнее и дальновиднее (глубжевиднее) других, их выдумали шустрые и лживые, бессовестные борзописцы, их выдумали уже задним числом сами функционеры режима, чтобы показать, что они не струсили и растерялись, а, дескать, очень мудро и хитроумно продумали на сто ходов вперед все повсюду и заманили «бунтовщиков» в свои ловушки, они за это еще и награды получили, хотя по-настоящему Ельцину их за трусость и панику надо было лишить всех чинов, званий, привилегий. Но они наплели с три короба. И все остались всем довольны. Не было ловушек. Верьте этому, я видел все своими глазами и перед Богом скажу то же самое. Не было. Была ложь. Но это позже. А тогда царила растерянность. И я это видел. И я готов уже был бросить все и, скрипя зубами, скрепив сердце, идти домой, к больной матери, к жене. Я знал, что предательство не всегда совершается самим предательством, предательство часто творится бездействием. В тебя поверили, тебе отдали в распоряжение свои жизни, души, а ты не предал, не выдал врагу, нет, ты просто промолчал, ушел в тень, отсиделся где-то… и все случилось, не вернешь. Очень рад я был в тот час. И неимоверно расстроен. Да, так бывает. Внизу генерал Тарасов, он же депутат, увещевал людей. И шагали от Дома Советов бравые казаки и парни в камуфляже к грузовикам и газикам — машин-то было навалом, многие остались вместе с водителями, перешли на сторону народа, только ждали команды — шли, садились, со знаменами уезжали в Останкино, почти безоружные — на сорок человек один ствол. С ними Макашов. Я сунулся к машинам. Но там все было отмерено и отвешено, лишних не брали, наверное, правиль-ио. Но почему Макашов?! Значит, те двое, что остались, Должны вершить нечто более важное. Иначе быть не может.