Задумаемся еще: как быть тем, кто не может ни идти, ни лететь, кто навсегда лишился единственно нужной для жизни тени, скользящего света, защиты от ветра. Как знать, не плачут ли, не ждут ли последней отчаянной надеждой все эги папоротники, грибы, грушанки, орхидеи-гнездовки, жесткая брусника и робкая кисличка и другая-иная трава-мурава со всей живностью, обитающей в ней, до жучков и до мошек, до самой невидно-неслыханной мелочи, которая, однако, совсем не зря должна быть рождена на свет, зачем-то живет и существует тысячелетия и даже от тех идет непонятно удаленных времен, когда Земля была еще горяча, как только что испеченный пирог, Солнце быстрее бегало по иного цвета небу, и все сотрясалось в неистовстве вихрей и гроз, и все было еще не так, как привычно нам, поздним, но не первым властителям этой Земли…
На другую неделю здесь уже хозяйничали тракторы. Рыча и постреливая голубым дымком, они тащили стволы к дороге, волокли их, уже оголенные, без сучьев и как бы вытянувшиеся оттого, не деревья уже — хлысты…
Бегали по вырубке, сновали и суетились потные веселые мужики в распахнутых ватниках, в расстегнутых рубахах, подъезжали с утробным ревом грузовики, лязгали освобожденные штанги прицепов. Лес накатывали дружно (себе ведь и без денег!), слышалось: «И-эх-ма-а… Вззя-ли… А… Ищщо… взяли… Эх, мать… Пошла-а! Пошла, ребята…» Нагрузив, стукали хозяйственно в меднотелые бронзовые н охристые бревна… «Хороша лесина! Звон звоном!» И заковывались цепи, завязывались тросы, удовлетворенно захлопывались двери. Взрыкивая, взревывал мотор, до того лишь приглушенно-сыто, равномерно урчавший. И уже совсем без дороги, вспарывая дерн, давя и пластая ненужный молодняк, колесили по вырубке, зацепив пару-тройку бревен пьяные трактористы из соседнего колхоза — эти не рубили, так брали, не откажешь — механизаторы… Механизатор сейчас самый первый человек иа безлошадном селе, попробуй без него обойдись… И еще везли, еще грузили, тащили, подтягивали, наматывали, крутили тросами и проволокой, грудили у дороги в кучу и штабеля красные в охру, с медным звоном, серые, белые в голубизну, серебристые, зеленокрылые, пахнущие горьким соком и запасенной на века силой-солнцем, чудовищные — не в обхват — и прогонисто-ровные стволы и бревна: сосна, ель, береза, осина. Сосны с елью больше всего… И уже обозначились трассы, потянулись все вдаль и вдаль, ушли за горизонт, казалось, до самого Байкала, а может, и дальше, до океана, до самого предела и края Земли…
Распахнутый трассами, расчесанный просеками, размеженный дорогами оставался не лес уже, что-то другое, безраздельно обреченное. Такие остатки леса сохраняются у пригородных зон по окраинам и вблизи человеческого сельбища. Стоят в таких местах ровно бы сосны и вроде бы березы, но лесная трава уже путается под ними с крапивой и с лебедой и совсем исчезает — остается один только желтый хвойный опад на протоптанных во всех направлениях стежках. Запустение-уныние в таком бездельном, нежилом, прохожем лесу, и знаешь уже, глядя на него, на сухие и лысые макушки — нет ему никакого будущего. Может статься, правда, объявят его парком, наставят скамеек и гипсовых спортсменок, воздвигнут в прогалинах лодки-качели и базарно раскрашенную карусель, оглушат тягостной радиомузыкой из развешанных по тем же соснам алюминиевых кастрюль и заставят доживать так. А вернее всего, просто обстроят этот лес многоэтажьем, и будет он кругом в коробках домов обращаться в подобие вкопанных бревен, будут сушиться там на веревках простыни и штаны, будет с утра до полуночи крик, осколки бутылок и лампочек, а по вечерам сюда станет слетаться окрестное воронье…
Пишут вот всезнающие, всеведущие и всевидящие корреспонденты: где-то под Москвой, в Финляндии ли, в Швеции, в Литве, а может, и в Сибири, есть города и городки, построенные прямо в лесу, и не срублено там лишнего дерева, ветка кедров заглядывают на балконы, лес подступает к лоджиям, поют зяблики у раскрытых окон, напрочь запрещено орущее радио, белки спускаются за орешком на руки, цветы цветут, не зная про букеты, и подосиновики лезут, просятся в руки у самых подъездов. Ах, города в Сибири и в Финляндии. Неужто другие люди живут там? Неужто со временем везде будет так? Один скажет: хорошо, другой скажет: хорошо бы, а третий скажет: возможно ли?
О, критик мой, защитник всего творящегося на Земле. Не говори, что лес нужен народному хозяйству и что без леса и вы, мол, автор, не живете, пьете-едите за столом, работаете сидя в кресле, деревом топите свою дачную печку, полированным древом обставляете квартиру… О том ли речь! О глупости и о бездумье речь, о небережении и небрежении речь, о том, что много имеем, и плохо, что много, а было б мало — сами собой родились бы тогда бережение и расчет, пришли вместе с ними рачительность и осторожность, родились бы от них совесть, строгость и мудрость. Уж не в малых ли странах, у маленьких трудолюбивых народов надо учиться, там, где землю отвоевывают у моря, вычерпывая его даже и ведром, там, где землю в корзинах несут на бесплодный камень и творят на камне колосящееся поле.
Пока же складывали на вырубке — не столько от желания жечь зеленую сыроватую обсечь, сколько все из-за лесника: ходил тот по вырубке хмурый и все стращал всех, ругался, — с женой, чо ли, не поладил, не подали с утра? (Подавали, да отказался, отрекся, на службе, мол, не положено.) Чудак этот Шутов-лесник. Другой на его месте радовался бы. Меньше лесу — меньше уходу, меньше и спросу… Зато другой человек, тоже причастный к лесу, — егерь Петухов — был на порубке, как кот на масленице. Со сдвинутым по привычке на ухо сине-зеленым картузом перебирался от одного кострища к другому, задерживался, где веселей заводилась беседушка. Пил — не отказывался, уговаривать не приходилось. Подкидывали в зевластый, завывающий вихрем костер, жмурились от певучего дыма, от пеклого жару и пепла, от хряского огня, кидали в золу, отдергивая руки, картошку, закусывали, сидя вольно-широко, хлебом, луком и толстым салом, поздними огурцами и квелыми помидорками, трахали об пеньки порожнюю посуду или оставляли, прежде проглядев на свет, аккуратно и удельно, смотря по характеру. Спорили и хвастали, и хвалились, и за грудки брались, дальше не заходили — артель не давала. И всем была радость, всем было что сказать: сколько лесу нежданно-негаданно и на дрова, и на постройку, и на срубы можно, и так продать, если на иную хозяйственную нужду. Кто говорил с весом и значением, какое всегда появляется у русского человека малость под турахом, что лес — золото, «не пролежит», «всегда уйдет», кто учил, как надо бревно шкурить, сушить и сберегать, чтоб не взялось грибом, не засел короед. Сушить лес надо не на солнце, на солнце его дерет, щеляет, а лучше всего в полсолнца или под навесом, где ветерок, положить само собой на катки, на лежки, торцы забелить, — иначе гиблое дело, гриб… Кто-то подхватывал, как этот гриб уничтожить, если завелся, купоросить, или соляркой мазать, или вот, как старики говорили, развести известь-кипелку и теплой еще забелить с солью. Спорили, какое дерево класть в нижние венцы: тут все сошлись, лучше листвянки — нету, века не гниет, ничего ей не делается, а вот насчет того, какую лесину лучше на северную сторону избы, вышло разногласие, одни стояли за ель, другие за сосну или за ту же листвень, но листвень отвергли, слишком тяжела, насчет же ели-сосны не сошлись, остались при своем мнении, хотя кто-то даже и осину называл, но его осмеяли. Осина, она на дрова, на огородные жерди хороша. Тужили еще, что нет кедра, кедрач, помнили, здесь выборочно рос, но повывелся постепенно, свели и свои, и шабашники из-за орехов. А ведь дерево-то! На поделки, на столярную работу, что рамы возьми, что двери, обкладку всякую и обводку — не дерево, шелк… И о березе не забыли, тут уже единодушно — дров, братцы, жарче не бывает, конечно, лучше весной березу заготавливать, веснодельные-то дрова ни с чем не сравнишь. За лито просохнут, горят дружно, уголь из них звонкий и на истоплё много не надо, принесешь одно беремя, и печь — не дотронешься… Ну, конечно, в холода, в мороз, добавлять приходится…
Много-много было тут рассказано и вспомнено, много было и смеху и матюгов, без которых вроде бы как еда без соли, не получается народная речь, и уж тут-то всех превосходил егерь Петухов. Василий Петрович умел крыть как-то особенно едко и складно, все неспроста, все с заверткой, с тройным-четверным разделением: и в сок, и в бревна, и в трассу, и в трактор, и в грузовик, и в дорогу… Слушали, хохотали и ржали, держась за животы, учились и подражать было пробовали — не получалось так. Это, видать, вроде как тоже талант… Дивились:
— И где ты только, Василей, насбирался? Откуда чо… Из пристяжки в дышло.
Улыбка. довольства играла на пьяном, злобноглазом лице егеря.
— А я, как только на свет вылез, огляделся, сразу счас и крыть начал…