Картина мрачных сторон крепостного быта, нарисованная Пушкиным, так полна, что ему нечего было к ней более потом добавить, хотя раскатов его негодования хватило бы надолго. Мы уже указывали, что судьба была жестока к лучшим упованиям его. Употребляя его собственные выражения, можно сказать, что, относительно многих улучшений общественного быта, он был осужден на "бескрылое желанье", что в груди его "горел бесплодный жар". Он не дожил до страстно желанной минуты увидеть "рабство, падшее по манию царя" [70], и не пережил со всеми лучшими людьми земли русской великого дня освобождения крестьян, с которого его более счастливый друг, князь В. Ф. Одоевский, предлагал начать считать в России новый год.
А между тем освобождение крестьян было, как известно, искренним желанием императора Николая. Он, в разговоре с Пушкиным, по рассказу Смирновой, упрекал Бориса Годунова за прикрепление крестьян к земле и Лейбница за то, что, совещаясь с Петром Великим относительно "табели о рангах", немецкий ученый не указал ему на несправедливость крепостного права. Бюрократическая и законодательная рутина, опиравшаяся на упорную неподвижность общества и на страхи, создаваемые "пугливым воображением", ставила постоянные препятствия для решительных шагов государя. Он, в отношении крестьянского вопроса, не находил к себе сочувствия и честной поддержки и в ближайших исполнителях своей воли.
Даже такие люди, как, например, адмирал Мордвинов, "сияющий, — по выражению Пушкина, — и доблестью, и славой, и наукой", про которого во многих отношениях можно было сказать: "Сей старец дорог нам" [71], - оправдывали продажу людей в одиночку как способ, "коим раб от лютого помещика может случайно перейти к более человеколюбивому господину" [72]. Под этими влияниями самодержавная воля ограничивалась поверхностными мерами и воздействием в единичных случаях, в надежде на личную доброту душевладельцев. На непригодность всяких в этом отношении. полумер неоднократно указывал Пушкин, то смеясь над Наказом, основанным на том, "чтоб барской ягоды тайком — уста лукавые не ели — и пеньем были заняты — затея сельской простоты", и над великодушною заменой "ярма от барщины старинной — оброком легким" [73]; — то говоря о несчастий семейственной жизни народа, вследствие насильственных браков; — то рисуя образ филантропического мучителя, желавшего приучить крестьян ко всевозможным страданиям, чтобы затем постепенно возвратить им собственность и даровать права [74].
Верный своему высокому призванию и любви к родине, Пушкин изображал с разных сторон то недостойное состояние, в котором держало крепостное право большинство русского народа. В обеих исторических заметках 1822 года [75] он говорит о великой опасности, которой грозило бы России осуществление олигархических замыслов, главным образом потому, что были бы затруднены или вовсе уничтожены способы освобождения крепостных людей, и одно лишь страшное потрясение могло бы уничтожить в России закоренелое рабство. Пушкин возвещал в пламенных стихах о своей жажде увидеть "народ неугнетенным" [76] и живущим под покровом просвещенной свободы, — он звал, он торопил наступление этого времени… С этим наступлением у него были связаны светлые надежды.
"После освобождения крестьян у нас будут гласные процессы, присяжные, большая свобода печати, реформы в общественном воспитании и в народных школах", — говорил он Соболевскому [77]. Крепостное право в обыденной жизни опиралось на домашнюю, произвольную и часто ничем необузданную расправу. Свой взгляд на "насильственную лозу" [78] Пушкин выразил в записке о народном воспитании, поданной императору Николаю, где говорилось о необходимости уничтожения телесных наказаний — для внушения воспитанникам заранее правил чести и человеколюбия, чтобы слишком жестокое воспитание не сделало из них впоследствии палачей, а не начальников.
Общественная жизнь колеблется преступлениями. Карающий закон необходим, но очень важно, чтобы его удары не поражали человека напрасно, не стесняли его личную жизнь, покуда он не проявляет себя нарушениями чужих прав. Светлому уму Пушкина эта истина — туманная подчас и для некоторых законодателей представлялась ясно. "Закон постигает, — говорит он, — одни преступления, а не личную жизнь человека, оставляя пороки и слабости на совесть каждому" [79], и тем ставит точное определение границ карающего закона.
Придавая огромное значение голосу совести в человеке, Пушкин, как и Достоевский, видел в ней первое и самое сильное выражение внутреннего наказания, от которого не могут защитить ни расстояние, ни "шум потехи боевой" [80], ни практические "поговорки", несмотря на то, что они кажутся удивительно полезны, "когда мы ничего не можем выдумать в свое оправдание". Вызванная разладом с совестью, "внутренняя тревога" замолкает вообще не легко и шум ее может стать оглушающим, когда к нему присоединяется голос совести, "нежданного гостя, докучного собеседника, грубого заимодавца", — и когда этот "когтистый зверь" начинает "скрести сердце". Этот голос отравляет жизнь днем, населяет ужасами ночь. Пушкинский Борис удивительно характеризует внутреннее состояние человека с нечистою совестью, так что "и рад бежать — да некуда… ужасно!" [81] — "Я не злодей, — говорит Пушкин в своем "Сне", — с волненьем и тоской не зрю во сне кровавых приведений… и в поздний час ужасный, бледный страх не хмурится угрюмо в головах".
Изображая эти не поддающиеся определению закона последствия преступления, Пушкин вдумывался в пути, которыми нередко приводится человек к злодеянию, и в развитие в нем преступной идеи до окончательной решимости. В "Братьях-разбойниках" прекрасно обрисовано происхождение преступления. Сначала сиротство и одиночество, отсутствие детских радостей, затем нужда, презренье окружающих, потом "зависти жестокое мученье", наконец, забвенье робости и"… совесть отогнали прочь!" Но ее можно отогнать, а уничтожить нельзя. Она, "докучная", проснется в тяжкий день. Оживленный ею образ жертвы станет неотступно пред глазами, и "дряхлый крик" последней может стать ужасен… У Пушкина есть глубочайшие психологические наблюдения относительно преступления.
Он отмечает, например, те непостижимые внутренние противоречия захваченной губительною мыслью души, которые так поражают иногда юристов-практиков. Таков кузнец Архип, запирающий людей в поджигаемом доме, отвечающий на мольбы о их спасении злобным "как не так!" и в то же время с опасностью жизни спасающий с крыши пылающего сарая котенка, чтобы "не дать погибнуть божьей твари" [82]. Пушкину известны и те болезненные настроения, под влиянием которых совершение преступного дела разрешает омраченные ум и сердце от давившей их тяжести, вызывая собою ощущение облегчения и даже наслаждения.
"Сердце мне теснит какое-то неведомое чувство", — говорит Скупой рыцарь, отпирая сундук в своем "подвале тайном" и, как всегда "впадая в жар и трепет"… и объясняет, что чувствует то же, что, по уверениям медиков, чувствуют люди — "в убийстве находящие приятность", — когда вонзают в жертву нож: — "приятно и страшно вместе".
Сальери, смертельно завидующий Моцарту, увидев, что он доверчиво выпил поднесенный ему стакан с ядом, плачет и говорит: "Эти слезы впервые лью: и больно и приятно, как будто нож целебный мне отсек страдавший член!"…
Для восстановления нарушенного права, для назначения заслуженного наказания — нужен суд, обязанный стремиться к возможной правде, насколько она доступна на земле человеку. Но способы отыскания и самое понимание этой правды раэличны в зависимости от времени и от развития общественной среды. Пушкин кратко, но мастерски набрасывает картины суда патриархального и суда домашнего.
"Оставь нас, гордый человек! Мы дики, нет у нас законов. — Мы не терзаем, не казним, — не нужно крови нам и стонов, — но жить с убийцей не хотим", говорит старик-цыган Алеко, убившему жену и соперника.
Иначе творится суд в крепости Озерной. "Иван Игнатьич, — поручает капитанша Миронова, — разбери ты Прохорова с Устиньей, — кто прав, кто виноват. Да обоих и накажи"…
Современный Пушкину русский суд его не удовлетворял. Еще в стихотворениях своей молодости он выражал отвращение к "крючковатому подьяческому народу, лишь взятками богатому и ябеды оплоту", и находил, что в суде гражданском "здравый смысл — путеводитель редко верный и почти всегда, недостаточный" [83]. Ввиду того, что наш тогдашний храм правосудия постоянно осквернялся слишком хорошо известными злоупотреблениями, — бред Дубровского многозначителен. Когда ему предлагают подписать "свое полное и совершенное удовольствие" под решением, коим он ограблен в пользу богатого и сильного соседа, он молчит… и вдруг, придя в ярость, во внезапно налетевшем припадке безумия, дико кричит: "Как! Не почитать церковь божию! — Слыхано дело — псари вводят собак в божию церковь! Собаки бегают по церкви!"…