Вечернее заседание не состоялось. Официально нам с комендантом было объявлено, что Лавр Федотович и Рудольф Архипович отравились за обедом грибами и врач рекомендовал им до утра полежать, однако дотошный комендант не поверил официальной версии. Он при мне позвонил в гостиничный ресторан и переговорил со знакомым официантом. И точно: оказалось, что за обедом Лавр Федотович и Рудольф Архипович, увлекшись практическим спором относительно сравнительных преимуществ прожаренного бифштекса и бифштекса с кровью, стремясь выяснить на деле, какое из этих состояний бифштекса наиболее любимо народом и, следовательно, перспективно, скушали под коньячок по три порции, и теперь им плохо. Во всяком случае, до утра они не выйдут. Комендант ликовал, как школьник, у которого заболел учитель. Я тоже.
Вообще сегодня был удачный день. В обеденный перерыв я получил телеграмму от А-Януса, в которой мне предписывалось в понедельник быть в Институте и сообщалось, что с понедельника представителем Института на заводе назначается Валя Штурц. Он же будет исполнять обязанности научного консультанта при ТПРУНЯ. Мне было жалко Валю, этого мягкого, симпатичного и талантливого человека, но три недели непрерывных заседаний превратили меня в эгоиста. Получив телеграмму, я немедленно побежал в кассу и взял билет на воскресенье. А теперь вот и вечернее заседание отменили. Освободившийся вечер надлежало провести с пользой и удовольствием. Я взял папку с японскими материалами, пожал руку коменданту и отправился прямо к Спиридону.
Спиридон проживал в бывшем зимнем бассейне в центре городского сада. В низком помещении бассейна ярко светились лампы, гулко плескала вода. Запах здесь стоял ошеломляющий — холодный, резкий, от которого съеживалась кожа, а в мозгу возникали какие-то странные ассоциаций: вспоминалась преисподняя, пыточные камеры и костяная нога нашей Бабы Яги. Но тут уж ничего нельзя было поделать. Нужно было преодолеть первый спазм и ждать, пока принюхаешься. Я сел на край бассейна, спустил ноги и положил папку рядом с собой. Спиридона видно не было — вода волновалась, по ней прыгали световые блики и крутились маслянистые пятна.
— Спиридон! — позвал я и постучал каблуком в стенку бассейна.
Вот это меня больше всего раздражало в Спиридоне: ведь видит же, что пришли к нему в гости, папку ему принесли, которую он просил, старый приятель пришел, который все его штучки знает наизусть, так нет же! Надо ему обязательно показать, какой он могущественный, какой он непостижимый и как легко он может спрятаться в прозрачной воде. Как Мерлин, ей-богу.
Спиридон, конечно, оказался у меня под ногами. Я увидел его подмигивающий глаз величиной с тарелку.
— Ну хорошо, хорошо, — сказал я. — Красавец. Ничего не вижу, только глаз вижу. Очень эффектно, как в цирке.
Тогда Спиридон всплыл. То есть не то чтобы он всплыл, он, собственно, и не погружался, он все время был у поверхности, просто он позволил себе быть увиденным. Плоские дряблые веки его распахнулись мгновенно, словно судно-ловушка откинуло фальшивые щиты. Блестящие круглые глаза, темные и глубокие, уставились на меня с нечестивым юмором, и хрипловатый слабый голос его произнес:
— Как ты сегодня меня находишь?
— Очень, очень, — сказал я.
— Гроза морей?
— Корсар! Смерть кашалотов!
— Опиши меня, — потребовал Спиридон.
— Я не Альфред Теннисон, — возразил я. — Я тебе правду расскажу такую, что хуже всякой лжи. Ты сейчас похож на кучу грязного белья, которую бросили отмокать перед стиркой.
Спиридон одним длинным неуловимым движением как бы перелился на середину бассейна. Перепонка, скрывающая основания рук его, стала бесстыдно выворачиваться наизнанку, обнажилась иссиня-бледная поверхность, густо усеянная сморщенными бородавками, из самых недр организма высунулся в венце мясистых шевелящихся выростов и раскрылся, дразнясь, огромный черный клюв. Послышался пронзительный скрежет: Спиридон хохотал.
— Завидуешь, — сказал он. — Вижу ведь, что завидуешь. Ох, и завистливы же вы! И напрасно. У вас есть свои преимущества. Гулять сегодня пойдем?
— Не знаю, — сказал я. — Как ребята. Я вот папку принес. Помнишь, ты просил?
— Помню, помню, — сказал Спиридон. — Как же. — Он разлегся на воде, распустив веером чудовищные щупальца, и принялся мерцать и переливаться перламутром. У меня зарябило в глазах и потянуло в сон. Представилось, что сижу я с удочкой солнечным утром, солнышко греет, блики бегают по теплой воде, и сладко так тянет все тело. Спиридон пустил мне в лицо струю холодной воды, и я опомнился.
— Тьфу, — сказал я. — Грязью своей… Тьфу!
— Почему же грязью? — сказал Спиридон. — Чистейшая вода, в нечистой я бы умер.
— Черта с два ты бы умер, — вздохнул я. — Знаю я тебя.
— Бессмертен, а? — самодовольно сказал Спиридон.
— Что-то вроде этого, — согласился я. — Ну-ка, перестань мерцать. Ты на меня сон нагоняешь. Ты что, нарочно?
— Я не нарочно, но я могу перестать. — Он вдруг снова оказался у самых моих ног. — А где наш говорливый дурак? — спросил он. — И где твой волосатый приятель?
— Он не только мой приятель;— возразил я. — Он и твой приятель. Что у тебя за манера — обижать друзей?
— Друзей? — сказал Спиридон. — У меня нет друзей. Я не знаю, что это такое. Гигантские древние головоногие всегда одиноки. И всегда рады этому обстоятельству.
— А кто же мы тогда тебе?
— Вы? Собеседники. Развлекатели. — Он подумал немного и добавил: — Пища.
— Скотина ты, — сказал я, обидевшись. — Грязные ты подштанники. — Это звучало немножко по-хлебоедовски, но я очень рассердился. — Ну и отмокай здесь в своем гордом одиночестве, а я пойду.
Я сделал вид, что собираюсь встать, но он ловко вцепился крючьями присосков мне в штанину.
— Подожди, подожди, — сказал он. — Надо же, обиделся! До чего же вы все правды не любите! Все что угодно вам можно говорить, кроме правды. Вот мы, гигантские древние головоногие, всегда говорим только правду. Мы мудры, но бесхитростны. Когда я готовлюсь напасть на кашалота, я предельно бесхитростен. Я не говорю ему: «Позволь мне обнять тебя, мой друг, мы так давно не виделись». Я приближаюсь к нему с совершенно отчетливо выраженными намерениями… И ты знаешь, — сказал он, словно эта мысль впервые осенила его, — кашалоты этого тоже не любят! Удивительно нерационально построен мир. Жизнь возможна только в том случае, если все воспринимает как есть. Черное называет черным, белое — белым. Но до чего же мы не любим называть черное черным! Я вот не понимаю, как можно обижаться на правду. Впрочем, я вообще не понимаю, как можно обижаться. Когда я слышу неправду, когда клоп называет меня дубиной, а ты называешь меня грязными кальсонами, я только хохочу. Это неправда и это очень смешно. А когда я слышу правду, я испытываю чувство благодарности — насколько гигантские древние головоногие способны испытывать это чувство, потому что только знание правды позволяет нам существовать.
— Ну хорошо, — сказал я. — А если бы я назвал тебя сверкающим брильянтом, жемчужиной морей?
— Я бы тебя не понял, — сказал Спиридон. — И я бы решил, что ты сам не знаешь, что ты хочешь сказать.
— А если бы я назвал тебя владыкой мира?
— Я бы сказал, что передо мною разумное существо, которое правильно относится к правде.
— Но ведь это же неправда. Никакой ты не владыка мира.
— Значит, ты менее умен, чем я думал.
— Еще один претендент на мировое господство, — сказал я.
— Почему «еще»? — забеспокоился Спиридон. — Есть и другие?
— Злобных дураков всегда хватало, — сказал я с горечью.
— Это верно, — сказал Спиридон задумчиво. — Взять хотя бы одного моего старинного личного врага — кашалота. Он альбинос, и это уродство сильно повлияло на его умственные способности. Сначала он объявил себя владыкой всех кашалотов. Это было их внутреннее дело, меня это не касалось. Но затем он объявил себя владыкой морей, и ходили слухи, будто он намерен провозгласить себя господином Вселенной. Кстати, твои соотечественники — я имею в виду людей — этому поверили и даже объявили его олицетворением зла. По океану начали ходить отвратительно раздутые слухи, некоторые варварские племена, предчувствуя хаос, отваживались на дерзкие налеты, кашалоты стали вести себя вызывающе, и я понял, что надобно вмешаться. Я вызвал альбиноса на диспут. — Спрут замолчал, глаза его полузакрылись. — У него были на редкость мощные челюсти, — сказал он наконец. — Но мясо было нежное и сладкое, и не требовало никаких приправ… Гм, да. Давай-ка мы почитаем. Мне очень интересно, что о нас знают и пишут люди.
Я взял папку, положил ее к себе на колени и развязал тесемочки. Мне самому было интересно почитать. Материалы эти я знал с детства. Мой дядя, малоизвестный специалист по Японии, затеял некогда книгу под странным названием «Спруты и люди», его обуревала идея, что спруты с незапамятных времен имели контакты с людьми. С целью обосновать эту мысль он перекопал кучу книг, архивов, записал множество японских легенд и все самое интересное, с его точки зрения, собрал в эту папку. Книгу написать ему не удалось: он увлекся диссертацией на тему «Предательство японской либеральной буржуазии в период подготовки Японии ко Второй мировой войне». Папка была заброшена, часть материалов утрачена, но кое-что осталось: стопка пожелтевшей бумаги, исписанной ровным дядиным почерком. На каждом листочке — выписка из какой-нибудь книги или рукописи с обязательной ссылкой на источник.