Добродушно смеялись все над дедом, погнувшимся вперед от трудов и забот, а он бойко дергал плечами и старался показать себя бодрым и стройным.
Вошел отец со двора. Он был еще в своем сером зипунишке и валенках, в той рабочей, расхожей одежде, в которой убирал скотину, хлопотал на сеннике… Дед Ефим, по родительскому праву, сделал ему замечание:
— Ты, Семен, сними уж этот епитрахиль-то… Оденься поприличней…
— Я зараз, батюшка… Все неуправка, — вокруг скотины ходатайствовал все. Я зараз… Я вот лишь того… распорядиться…
Он нырнул в избу и, вернувшись, принес несколько запечатанных бутылок водки и вина. Прасковья Ефимовна принесла закуску: тарелку свинины, нарезанной мелкими кусочками, потом две миски — с лапшой и вишневым взваром, нарезанный ломтями соленый арбуз, чашку капусты, пирог.
— Господа председящие, пожалуйте! — торжественно сказал Семен, указывая на стол: — садитесь… Батенька, — обратился он к деду Ефиму: — вы пожалуйте рядом с служивым — в передний угол… И вы, дяденька…
Сели. Служивого втиснули в самый угол, под иконы. Рядом с ним, разглаживая бороду, сел дед, а за дедом я и весь заросший бородой крестный Иван Маркович. Слева — богоданный родитель, тесть Луки, чернобородый, красивый Павел Прокофьевич и дядя Лукьян. По лавкам и на кровати, покрытой пестрым одеялом, разместились другие гости, — они все прибывали — и родственники, и соседи, и приятели. Не снимая шуб, садились они тесно и на лавках вдоль стены, и на кровати, и на скамьях, внесенных в горницу. А кому не хватило места, — стояли. Стояли и женщины. Лишь мать служивого сидела на сундуке у поставца, возле двери, а все остальные тесной грудой стояли в дверях и в черной избе. Проводы на службу — дело военное, и бабам полагается быть тут на заднем плане…
Видно было, что неловко и стеснительно Луканьке сидеть в углу рядом с дедом, чувствовать себя центром этого собрания, чувствовать на себе взгляды всех и особенно — скорбный, наполненный слезами взор матери…
Она сидела на сундуке, жалкая и некрасивая, с опухшими глазами, с красным от слез носом, вся охваченная горьким горем своим. И когда вертелись около ее юбки малые ребятишки — Никашка или Федяшка, которым любопытно было поглядеть на больших, она, не глядя, шлепала их по затылкам, выпроваживала из горницы в избу, чтобы не мешали ей сосредоточить все свое горестное внимание на первом ее чаде, уходящем ныне от нее, первом ее птенце из семерых, первом помощнике…
Семен поставил на поднос рюмки и стаканчики. Он переоделся, т. е. сменил кургузую сермяжную поддевку на черный сюртук, но валенок не снял. Сюртук с чужого плеча, купленный из старья на ярмарке, сидел мешком. Фалды сзади расходились, а рукава были длинны. И небольшая фигурка Семена, сухая и суетливая, в этом нелепом костюме, в огромных, запачканных навозом валенках, казалась чудной, но трогательной. Весь он ушел в заботу, чтобы все было по хорошему, как надо, в этот торжественный момент, когда он, казак Семен Потапов, отдает в жертву отечеству первую рабочую силу семьи вместе с значительной долей трудового, потом облитого имущества… чтобы никто не укорил, не подколол глаз каким-нибудь попреком в нерадении или скаредности…
Он налил рюмки и, с некоторым страхом держа жестяной, ярко раскрашенный поднос плохо разгибающимися, набухшими от работы пальцами, поднес его сперва деду Ефиму, потом служивому, а затем остальным гостям, строго сообразуясь с возрастом и значением каждого.
Дед Ефим встал с своей рюмкой и, обернувшись к служивому, торжественно и громко, хотя не без запинок, сказал:
— Ну… Лукаша! дай Бог послужить… того… в добром здоровье и концы в концов… вернуться благополучно!.. Голову, чадушка моя, не вешай! Ничего… Службы… того… не боись… ну, и за ней особо не гонись, концы в концов… Как говорится, в даль дюже далеко не пущайся, от берега не отбивайся… Да… Послужи и — назад! Дай Бог тебе благополучно вернуться, а нам, старикам, чтобы дождаться тебя… вот и хорошо бы!..
Служивый, стоя в полусогнутом положении, потому что в углу за столом нельзя было выпрямиться, смущенно, с потупленными глазами, выслушал деда и выпил с ним. Потом говорил дядя Лукьян — наставительно и строго:
— Ну, Лука… пошли Бог легкой службы… Гляди… Это ведь самый перелом жизни… Может, будешь человеком, а может… как Бог даст!.. и поганцем выйдешь… Гляди аккуратно.
И дядю Лукьяна служивый выслушал стоя. Потом говорили другие, — все не очень складно, но доброжелательно. А отец старательно наливал и обносил. Когда очередь дошла до матери, — и она попыталась в точности последовать установленному порядку: взяв толстыми рабочими пальцами с подноса стаканчик с вином, поклонилась и попробовала сказать что-то, но тотчас же глаза ее наполнились слезами и утонул в общем говоре ее тихий, прерывающийся голос…
— Ну, будет слезокатить-то!.. пей… — сказал Семен, стоявший перед ней с пустым подносом, сурово сожалеющий и снисходительный к ее материнской слабости.
Так уж полагается бабам — плакать, а материнское дело — и толковать нечего… И никто не задерживался вниманием на этом. Жужжал громкий говор в горнице и неслышно лились в нем слезы матери, слезы Алены, жены служивого, женщин, стоявших тесной грудой в дверях и сочувственно хлюпавших носами. Максим Рогачев кричал пьяным голосом о том, как он сам служил. Рассудительно говорил басом дядя Лукьян с тестем служивого. Дед Ефим Афанасьич закричал на молодежь, сидевшую на скамьях сзади, у печки:
— Ну, ребята! нечего молчать! песни!.. играйте песни! Урядник Осотов! зачинай военную!..
Осотов церемонно повел плечами, втянул подбородок.
— Песни, конечно, в наших руках, дедушка… Но вопрос в том: нотную или простую?
Он как-то особенно растопырил пальцы правой руки и подержал ее на отлете против уха. И невольно все присутствовавшие в горнице почувствовали, какой это необыкновенно полированный человек.
— Не дюже из модных, а то ну-ка мы, старики, не подладим, — сказал тоном извинения Ефим Афанасьевич и, обернувшись к молодежи, закричал: — Кирюшка! сядь возле меня и шуми! Одно знай: шуми! Тебе тоже недолго осталось…
Осотов откашлялся и, поводя в воздухе растопыренной ладонью, резким и уверенным голосом начал одну из песен, созданных поэзией казармы. Лихой мотив и вычурные исковерканные слова… Но и в этой лихости, и в смешном подборе рифм порой, как мгновенные искорки, вспыхивали и потухали и вновь загорались, чтобы тут же угаснуть, отзвуки печального быта, подневольного, замкнутого, живущего мечтою о свободе и воспоминаниями о радостях юных лет в краю родном…
А навстречу молодой —
Я не знала, кто такой…
— пел, вдохновенно размахивая и суча руками Осотов, и вместе с ним дружно заливалась и звенела вся горница. Солидный дядя Лукьян басил, выделывая в такт песни причудливые фигуры пальцами:
Под ним коник вороной —
Весь уборик золотой…
— Кирюшка! шуми! шуми вовсю! — кричал дед Ефим, поддаваясь общему песенному воодушевлению, и Кирюшка вилял подголоском, выделывая фантастические фиоритуры и порой забираясь на такие верхи, что у меня в ушах звенело. Ефим Афанасьевич довольно крутил головой и говорил:
— Дастся же голос такому паршивцу…
Дядя Лукьян, скаля белые зубы, поощрительно оглядывался вокруг и, напрягая голос, четким басом выговаривал:
Черна шляпочка смеется,
Аполеты говорят…
Золотая при-ту-пея
Улыба-а-ется…
И покрывая голоса своим высоким «дишкантом» (тенором), Кирюшка подхватывал:
Молоденький офицерик
Ус-ме-ха-а-ет-ся-а-о-о…
Семен суетился, наливал и обходил гостей с подносом. Служивый, стоя за столом в полусогнутом положении, выслушивал речи, тосты, пожелания. Ораторы повторялись. Но по мере того, как пустели бутылки, тон речей становился — с одной стороны — все сердечнее и чувствительнее, с другой — хвастливее: вспоминали о собственных доблестях говорившие… Пространно и авторитетно, как человек, примерно отбывший службу, украшенный урядничьими галунами, говорил Осотов, держа стаканчик у груди:
— Лука Семеныч! послухай моего слова: служи порядком!.. порядком служи! — значительно повторил он, погрозив пальцем в потолок: — надо служить — как?
Он посмотрел на Луку долгим, строгим взглядом.
— В-во пер-рвых… по-ви-новаться начальству!.. по уставу чи-но-почитания!.. Строго наблюдай, чтобы… На часы поставят, — смо-три!..
— Не раздави? — не утерпел, ввернул слово плутоватый, смешливый Кирюшка. Дед шикнул на него.
— Чего? — строго оглянулся Осотов.
— Часы-то… — сказал Кирюшка, фыркнув в плечо.
Осотов молча поглядел на него с минуту. Этот пристально строгий взгляд сконфузил Кирюшку.