Ознакомительная версия.
В предисловии к русскому изданию философ Ю. Давыдов (не путать с романистом Ю. Давыдовым!) сформулировал принципиально важные для нашей темы положения:
«Придавая своему произведению форму исторического документа, Маргерит Юрсенар передоверяет свои авторские функции герою; она как бы заставляет эпоху отдаленного прошлого вспоминать о себе. Этим обеспечивается полная замкнутость эпохи, атмосфера совершенной автономии, абсолютного господства исторической стихии. Обращенное к самому себе, прошлое представлялось полностью отгороженным от современности, от “стороннего наблюдателя”, и потому должно было свидетельствовать о себе с полнейшей объективностью и беспристрастностью…»
И далее Ю. Давыдов говорит о «гипертрофии формы исторического романа, полностью замыкавшей, казалось бы, историческое прошлое в себе», и об огромных возможностях в плане воздействия на читателя, которые дает эта «гипертрофия формы»[107].
В английской литературе существуют два весьма известных исторических романа современного писателя Роберта Грейвза «Я, Клавдий» и «Клавдий – бог». Первый из них начинается так:
«Я, Тиберий Клавдий Друз Нерон Германик Такой-то и Такой-то (я не буду в дальнейшем утомлять вас своими титулами)… собираюсь написать удивительную историю моей жизни, начав с раннего детства и продолжая год за годом».
Вторая книга есть продолжение автобиографии императора Клавдия – период его принципата. То есть наш современник Роберт Грейвз создал автобиографию исторического лица, жившего в I веке н. э.
Вот более известный пример: на русский язык переведен знаменитый роман Торнтона Уайлдера «Мартовские иды». Уайлдер «издал» переписку, относящуюся к I веку до н. э. В том числе, и письма самого Юлия Цезаря. Все тексты, естественно, сочинены Уайлдером. Кроме одной цитаты из Светония.
В 1973 году американец Гор Видал выпустил роман, который в русском переводе называется «Вице-президент Бэрр». Роман этот – выразительный образец интересующего нас жанра – построен многоступенчато. Молодой журналист Чарли Скайлер собирает материал для статьи о полковнике Бэрре, военном и политическом деятеле Войны за независимость Соединенных Штатов Америки и первых лет после войны. Чарли сблизился со старым, находящимся не у дел Бэрром, тот передает в его распоряжение свои давние записи и, что главное, диктует ему свои воспоминания. Таким образом, роман трехслоен: рассказ Чарли, отрывочные записи Бэрра, его мемуары, продиктованные на склоне лет. Смысловая основа романа – именно эти мемуары. Бэрр претендует на то, чтобы с максимальной правдивостью показать политический быт новорожденного государства, изнанку официальной истории. Но при этом он хитрит, недоговаривает, не скрывает своей предвзятости, откровенно любуется собой. Он создает свою легенду.
Отчаянная, вызывающая субъективность Бэрра – знак подлинности его записок. Гор Видал очень точно это понимает и всячески подчеркивает субъективность мемуариста.
Писатель делает все, чтобы создать иллюзию самостоятельности персонажа: вплоть до того, что вступает с ним в полемику (в послесловии):
«В общем и целом о Джефферсоне я гораздо более высокого мнения, чем Бэрр; с другой стороны, я не разделяю его пристрастия к Джексону».
Приведенные прецеденты имитации писем, мемуаров исторических лиц, безусловно, не исчерпывают возможного списка.
Имеется прецедент и в нашей литературе. В конце 1920-х годов крупный ученый и литератор Леонид Гроссман написал книгу, названную им «Записки д'Аршиака». Это и есть записки французского дипломата, который был секундантом Дантеса на его дуэли с Пушкиным. Эти «Записки», по видимости стоящие рядом с книгой Н. Эйдельмана, тем не менее глубоко отличны не только от «Большого Жанно», но и от книг Ю. Давыдова, Я. Кросса, Ч. Амирэджиби. Дело в том, что Гроссман отнюдь не стремился к достоверности имитации, отнюдь не претендовал на создание «художественного документа». Напротив, он всячески подчеркивал условность, игру. Он предваряет роман обширным предисловием, в котором объясняет причины, побудившие его прибегнуть к такой именно форме. Причины эти чисто функциональны. К существу жанра они отношения не имеют. В предисловии автор настойчиво уничтожает саму возможность возникновения читательской иллюзии. Более того, способ мышления гроссмановского героя, его лексика, социологичность его мышления безошибочно выдают время и место написания «Записок».
Невозможно представить себе Ю. Давыдова или Я. Кросса, объясняющих в предисловиях к «Судьбе Усольцева» или «Императорскому безумцу» условность ситуации. Это катастрофически противоречило бы психологической задаче авторов и породило бы нестерпимый диссонанс.
Давыдов настаивает на достоверности «Записок Усольцева», придавая им вид научной публикации. Эйдельман записки Пущина снабжает обширными примечаниями другого исторического лица – Евгения Якушкина. Это еще один шаг в сторону максимального правдоподобия, ибо Е. Якушкин, сын декабриста, тщательно изучал историю декабризма, собирал и систематизировал декабристские материалы.
Роман вызвал разнообразную и возбужденную критическую реакцию. Но критиками, настроенными негативно, была странным образом упущена специфика жанра – имитированные мемуары, специфика, вне которой рассматривать роман просто бессмысленно. Требовать от «Большого Жанно» научной точности и демонстрации сегодняшних исторических представлений столь же нелепо, сколь нелепо требовать от декабристских мемуаров позиции современных историографических монографий.
Н. Эйдельман старался воссоздать вспоминательный процесс конкретного живого человека, вспоминающего о событиях многолетней давности, процесс со всеми аберрациями, заблуждениями неизбежными и глубоко историчными. Н. Эйдельман старался воссоздать с максимальной достоверностью вспоминающее сознание, формируемое конкретными историческими обстоятельствами и индивидуальными психологическими особенностями именно этого человека. А критики стали неистово требовать от автора воспроизведения школьно-безукоризненной модели событий, художественно безликой от столь примитивно понимаемой объективности.
Никакая серьезная критика, как, впрочем, и полемика, на такой основе невозможна.
Н. Эйдельман ставит добросовестного рецензента своей книги в крайне своеобразное положение. Возникает возможность, да, пожалуй, и необходимость полемики не с Н. Эйдельманом, а с Иваном Ивановичем Пущиным. Скажем, утверждение, что, выводя солдат 14 декабря, декабристы не хотели победить, не может принадлежать Эйдельману, прекрасно знающему фактическую и психологическую сторону движения. Но старый Пущин, возможно, мог записать эту слегка трансформированную мысль, восходящую, конечно, к рылеевской идее революционной жертвенности.
И добросовестный рецензент станет анализировать те духовные процессы, которые происходили в декабристской среде после поражения и могли привести ветеранов декабризма к подобным ретроспективным оценкам своего состояния тридцатилетней давности.
«Большой Жанно» – это воссозданные с высокой степенью достоверности записки Пущина. Но это и записки Н. Эйдельмана.
Данное утверждение вовсе не порочит ни метод, ни исполнение. Оно, смею думать, имеет прямое отношение и к остальным книгам, о которых шла у нас речь.
Последний по времени пример интересующего нас жанра, пример во многих отношениях замечательный, – роман Булата Окуджавы «Свидание с Бонапартом», выпущенный отдельным изданием в 1985 году. Он состоит из воспоминаний-исповедей и писем.
Открывающие роман записки генерала Опочинина, как и записки Гринева, – мемуары для семейного употребления, обращенные к следующему поколению. В данном случае – к племяннику Тимоше, ибо генерал холост и бездетен. Записки эти усложнены наивной рефлексией, которой не было еще у поколения Гринева. И если Гринев, сын XVIII века, своей судьбой желает дать урок потомкам, то пасынок века Опочинин – следующее за Гриневым поколение – с горестной растерянностью сознает, что его судьба никому уроком быть не может. Ибо он не в состоянии сам понять ее механизма, как, впрочем, и механизма судеб, близких ему людей:
«Так я и не распутал этого узелка, как не распутал и другого, того, давнего, завязанного Сашей Опочининым, отцом Сонечки, ибо мой старший брат канул в Лету, покинув наиблагополучнейшее свое гнездо, как был, в неизменном шелковом стеганом халате, не иссушенный долгами, не в преддверии разорения, а просто выстрелил из пистолета себе в улыбающееся круглое лицо».
Александр Опочинин, сверстник сыновей Петра Гринева, не вынес (как и его исторический прообраз, существовавший в реальности) несоответствия своих идеалов и российской действительности. Герой Окуджавы кончает с собой в самом начале XIX века. Но эпидемия самоубийств среди дворянской молодежи началась еще в 90-е годы XVIII века, вызванная катастрофическими итогами «века просвещения», а в частности, итогами екатерининского царствования с его унизительным разрывом между словами и делами.
Ознакомительная версия.