Там я писал повесть «В тумане». Рыгорка в доме напротив читал Платонова и писал стихи. По вечерам мы встречались и протоптанной дорожкой шли к берегу моря. А днем около этой дорожки Ирина собирала рыжики, которые потом солила. Получалась чудесная закусь. Жаль только, что Рыгор не брал в рот ни капли — набрался в свое время на всю жизнь. Он между прочим был уверен, что поэт, не получивший алкогольной закалки, — неважнецкий поэт. Примеров тому масса, и самый красноречивый — современная белорусская поэзия, которая, по его мнению, дрянь. А всё потому, что поэты не пьют. Повступали в партию и теперь боятся получить выговор. А при такой боязни, какие же могут быть стихи?
То была святая правда. Изо всех знакомых трезвенников мы уважали лишь одного (и то не поэта) — Алеся Адамовича, который тем не менее не однажды твердо обещал начать пить. Да так и не собрался заела политика. А то жил бы и сегодня.
Сюжет «Тумана» сложился у меня давно. Мысль о безысходности человеческого существования прочно сидела в моем сознании и время от времени требовала реализации. Некоторые из тех, с кем я делился своим замыслом, говорили: пессимизм, фатализм, разные упадочнические влияния. Может, и так. Но сколько в человеческой жизни существует конфликтов — с самим собой, или с обществом, которые разрешить невозможно. И не только в ситуации, когда добро противостоит злу. Но и тогда, когда, как писал Гегель, конфликт возникает в отношениях правого с правым. Это уже трагедия. Если серьезно вникнуть в обстоятельства, то вся жизнь человеческая — трагедия. Ибо все чувствуют себя правыми. И никто не считает себя виноватым.
Рыгор хвалил Платонова, я же читал его неохотно. Очень ненатурально, непривычный язык, нарочито усиленная патология характеров. По этой же причине мне многое не нравится и у Достоевского. Быть может, я в большей степени романтик, чем это представляется моим читателям и критикам. Если не в своих произведениях, то в читательских предпочтениях. «Дон Кихот» — вот моя книга. Выбор этот у[386] меня с детства, но ведь все мы — из детства. Не из университета же.
Близость Рыгора помогала мне. Для него жить — это писать стихи. Думать стихами. Говорить стихами. Этого не может лишить его никакая сила. Остроты Рыгора общеизвестны. Острословие — двигатель его поэзии. В оценке людей у него существует лишь две краски — черная и белая. Может, это и упрощенный подход, зато в общем верный. Или то, или другое… Да, не христианский, а целиком языческий принцип. Но естественному человеку — Рыгору — язычество по душе. И мне кажется, после всего, пережитого нами, он прав.
Я сидел на даче и вместо того, чтобы поливать свои розы, писал какую-то статью. В последнее время не давали покоя газеты и журналы, иногда радио и теле, — всем понадобились статьи о перестройке. Должно быть, перестройщиков-профессионалов у них не хватало, и они вспомнили о любителе Быкове. Еще недавно избегали упоминать мое имя, теперь же <напромилуй Бог> просили: напиши хоть что-нибудь. Я и писал, а их работнички редактировали, бывало, что и дописывали, и переписывали так, как им было нужно. Сколько раз я зарекался не иметь с ними дела, но они были квалифицированные настыры и умели добиваться своего. И Быков в очередной раз вынужден был писать.
Я сидел на рукописью, когда пришла наша милая соседка по даче Валентина Николаевна Мильто, сказала, что вчера произошла какая-то катастрофа на Украине. Запад очень встревожен. Катастроф у нас всегда хватало, хотя о них и не сообщали, чтобы не портить настроение трудящимся, не вызывать панику. И я не тревожился — продолжал свою писанину. Но слухов о случившейся беде становилось всё больше, что-то прозвучало по Би-би-си. Под вечер стало известно, что именно случилось — взорвался атомный реактор в Чернобыле. Но ведь это на Украине, чего нам бояться?
В белорусском ЦК, когда туда позвонил кто-то из дачников, так и сказали. Но вот на свою дачу в нашем поселке[387] приехал Василий Борисович Нестеренко, директор ядерного центра в Соснах, и мы узнали, что он несколько часов назад прилетел из Москвы и первым делом помчался в ЦК: «Надо бить тревогу, принимать меры. Радионуклиды уже засыпают Беларусь — приборы регистрируют опасные дозы». Руководство ЦК его успокаивало — ничего страшного. Нестеренко, однако, не унимался: бросался во все инстанции, он понимал, чем это грозит народу. Но что он мог сделать? Что вообще можно было сделать? Кузьмин, которому я позвонил, сказал, что надо принимать йод. Несколько капель на чайную ложечку сахара. Других средств от атомной радиации в стране не было…
Вечером из Кисловодска позвонил Адамович — он выезжает. Я сказал, чтобы он не спешил, пусть хоть один белорус убережется от радиации — ради чистоты генофонда. Нам уже не уберечься. Тем не менее Адамович приехал. Сразу побежал в ЦК, где его тоже, как и всех, кто туда обращался, пытались успокоить. Как успокаивали самого Горбачева, заверяли, что чернобыльский атом ничем белорусам не угрожает. Горбачев даже поставил белорусов в пример украинцам, которые запаниковали и просили денег. Белорусы ничего не просили.
Адамович встретился с Нестеренко и узнал от него, что в действительности наше дело — дрянь. Главное, нет приборов, чтобы измерять уровень радиации, нет никаких других средств. И Адамович помчался в Москву, к Горбачеву — спасать белорусскую нацию. Горбачев был глубоко встревожен и растерян — кому верить? Партийному руководству Беларуси, которое уверяет, что всё нормально, ученым, которые сохраняют завидную невозмутимость, или «паникеру» Адамовичу? Всё же он поверил дилетанту Адамовичу, которому удалось с помощью Горбачева выбить какое-то количество дозиметров. Генсек нутром почувствовал, чья правда, и кто его обманывает. Впрочем, вполне возможно, что Горбачев боялся правды и хотел быть обманутым, да и сам себя обманывал.
На выходные, поскольку в Москве никакого начальства в выходной день не найти, Адамович приехал домой.[388] В городских условиях встретиться было невозможно, наши квартиры давно прослушивались, и мы договорились махнуть на природу. Поехали в сторону Ивенца, на Ислочь, расположились на берегу. Пока наши жены, Ирина и Вера, готовили обед, мы с Сашей пошли прогуляться по лесу. Саша был очень озабочен, даже подавлен тем, что случилось. А главное — замшелой глухотой руководства, которое заботилось об одном — как можно дальше спрятать от народа правду о грозившей ему беде. Чтобы народ сидел тихо и помаленьку, незаметно помирал, не тревожа начальство. Мы тогда мало знали о радиации, больше других знал Адамович, который наслушался о ней в Москве. Многое ему рассказал Нестеренко и другие ученые, с которыми он был знаком. Лучше всех понимал, что такое чернобыльский взрыв, академик Легасов. Он сказал Алесю, что атомные станции типа Чернобыльской скоро начнут взрываться одна за другой — Курская, Смоленская, Ленинградская… Спасения от этого в условиях советской системы академик не видел и, должно быть, это явилось причиной его самоубийства. Адамович был очень встревожен и сказал мне тогда, на Ислочи, что наступило время, когда надо бить в набат, спасать человечество. Он уже давно, целый ряд лет бил в набат: спасал мир от ракетно-ядерного безумия, теперь надо было спасать его от «мирного» атома. Мы должны как можно чаще выступать в печати, по телевидению, просто разговаривать с людьми, объяснять, на что обрекает их советское руководство во главе с испытанным ленинским авангардом. Горбачев, похоже, начинает что-то понимать, но он один, к тому же находится в плотном кольце чекистов, для которых не существует ничего, кроме их уродливой идеи — тотальной власти над обществом на базе марксизма-ленинизма. Ради чистоты этой идеи и незыблемости своей власти они готовы пожертвовать человечеством.
Тогда же Саша рассказал мне, как его вербовали в сексоты, когда он окончил университет, и как он выкручивался. А недавно узнал, что вербовка выпускников была вовсе не выборочной, на что намекали вербовщики (мы вас уважаем и только вам предлагаем), а поголовной.[389] Завербовать пытались всех, чтобы каждый был у них в кармане. Учитывали, что позже, когда человек сделает карьеру, чего-то добьется, завербовать его будет труднее. Так что вербовали с прицелом на будущее: сексоты нужны всюду, именно они, а вовсе не члены партии являются главной опорой режима. И хотя все коммунисты, должно быть, либо потенциальные, либо действующие сексоты, всё же не все сексоты — коммунисты, немало среди них и беспартийных. Это сплоченный и разветвленный клан, который, однако, превосходит все известные в истории тайные кланы, в том числе и масонский. Колхозник из полеводческой бригады такой же сексот с кличкой, как и министр или профессор, и вынужден, как и они, верно служить своему «куму» до самой смерти. Госбезопасность развода не дает, заметил когда-то Сократ Янович.
Я тогда спросил у Саши: как же нам относиться к некоторым друзьям, в отношении которых можно с уверенностью предположить, что они — там? Что сексоты. Саша сказал печально: «В принципе — это неразрешимая проблема. Это всё равно как смертная казнь. Что лучше — убить всех, чтобы среди них не пропустить ни одного преступника, или всех помиловать, чтобы не покарать ни одного невиновного? Здесь нет позитивного решения, в любом случае останется шанс на ошибку, и на надежду тоже».