Когда Есенин оказался в компании имажинистов, многие стали его оплакивать и пророчить гибель таланта. Особенно удивлялись, как четыре имажинистских кита – Есенин, Шершеневич, Мариенгоф и Кусиков – разделились на две, пары. – Есенин более дружил с Мариенгофом, Шершеневич с Кусиковым. Казалось бы более естественной другая группировка: Шершеневич с Мариенгофом,- большинством они воспринимались как поэты надуманные, как словесные клоуны. Есенин же скорее ассоциировался с Кусиковым. У того и другого находили искренний лиризм, пробивающийся сквозь словесные ухищрения, сквозь чехарду образов. Однажды я шел по Никитской с одним критиком, писавшим в то время статью об имажинистах. Навстречу – Есенин с Мариенгофом. Остановка 8. – Я вас разведу, – сказал критик встретившимся. – Мариенгофа обвенчаю с Шершеневичем, а вам, Есенин, дам новую жену: Кусикова. – Какой ужас! – засмеялся Есенин. – Нельзя ли кого другого, только не Кусикова. На следующий день Есенин сказал мне: – Не знаю, зачем нужно меня с кем-нибудь спаривать: я сам по себе. Достаточно того, что я принадлежу к имажинистам. Многие думают, что я совсем не имажинист, но это неправда: с самых первых шагов самостоятельности я чутьем стремился к тому, что нашел более или менее осознанным в имажинизме. Но беда в том, что приятели мои слишком уверовали в имажинизм, а я никогда не забываю, что это только одна сторона дела, что это внешность. Гораздо важнее поэтическое мироощущение.
Слава Есенина сделала крупный скачок. Уже многие стали мысленно соглашаться с гордым заявлением его, что сейчас в России он "самый лучший поэт". На таком уровне славы держался Есенин и несколько последующих лет. Даже, может быть, эта слава начала слегка колебаться: его "Пугачев" не имел успеха. Следующий скачок дала "Москва кабацкая", а настоящая, прочная, непроходящая слава связана с выходом в свет его стихов в издании "Круга" в 1924 году; особенное значение имел в книге отдел, озаглавленный "После скандалов" 9. Поэт перерастает себя и как крестьянского поэта и как поэта-хулигана. Он забирается на такие вершины поэзии ("Памяти Ширяевца" и т. д.), что оттуда уже недалеко и до обеспечения себе места в тесном и немногочисленном кругу классиков русской литературы.
Необходимо отметить, что Есенин вовсе не был равнодушен к своей славе и беззаботен насчет того, что о нем говорят. Из заграничной поездки он вывез целые ворохи газетных вырезок о себе, появлявшихся в иностранной прессе, даже из японских газет. И конечно, слава ему была дороже жизни. Об этом свидетельствует хотя бы его известное обращение к Пушкину перед памятником великому поэту на Тверском бульваре. Я умер бы сейчас от счастья, Сподобленный такой судьбе. Есенину всегда была присуща высокая самооценка. В своей автобиографии он рассказывает, что, когда в 1915 году появился среди петербургских литераторов, он сразу был признан как талант. К этому он добавляет: "Я знал это лучше всех" 10. И постепенно он все более рос в своих собственных глазах. Вначале он отводит себе почетное место в ряду крестьянских поэтов 11. Опуская Никитина, Сурикова и всех других, он устанавливает такую последовательность: Кольцов, Клюев и он, Есенин. Но потом ему уже мало быть в числе первых имен из поэтов этой линии, и еще при жизни Блока, которого он очень любил, он называет себя "первым поэтом в России" 12. Пишущему эти строки Есенин в 1921 году объяснял одно свое преимущество перед Блоком – это "ощущение родины": – Блок много говорит о родине, но настоящего ощущения родины у него нет. Недаром он и сам признается, что в его жилах на три четверти кровь немецкая. Преимущество свое перед Клюевым, которого Есенин считал тоже большим поэтом, он определял так: "Клюев не нашел чего-то самого нужного, и поэтому творчество его становится бесплодным". Другой раз он высказал свою мысль так: "У Клюева в стихах есть только отображение жизни, а нужно давать самую жизнь". Что же касается до своих друзей имажинистов, с которыми он тесно был связан в течение нескольких лет, то и в самый разгар дружбы с ними Есенин говорил, что нутра у них чересчур мало. "Я же,- добавлял Есенин,- в основу кладу содержание, поэтическое мироощущение".
Однажды Есенин сказал мне: – Сейчас я заканчиваю трагедию в стихах. Будет называться "Пугачев". – А знаете ли вы замысел повести Короленко из эпохи Пугачевского бунта? – Нет. Я передал, что слышал когда-то от самого Короленко. Главный интерес повесть должна была возбудить трагическою участью одной из жен Пугачева, без вины виноватой. Ей было семнадцать или шестнадцать лет, когда Пугачев взял ее "за красоту" себе в жены, взял насильно: она его не любила; а вскоре потом Пугачев был пойман, а ее, как жену бунтовщика и лжецарицу, что-то очень долго морили в тюрьме. – Ну, это совсем другое! – А как вы относитесь к пушкинской "Капитанской дочке" и к его "Истории"? – У Пушкина сочинена любовная интрига и не всегда хорошо прилажена к исторической части. У меня же совсем не будет любовной интриги. Разве она так необходима? Умел же без нее обходиться Гоголь. И потом, немного помолчав, прибавил: – В моей трагедии вообще нет ни одной бабы. Они тут совсем не нужны: пугачевщина – не бабий бунт. Ни одной женской роли. Около пятнадцати мужских (не считая толпы) и ни одной женской. Не знаю, бывали ли когда такие трагедии. Я ответил, что тоже таких не припоминаю. – Я несколько лет, – продолжал Есенин, – изучал материалы и убедился, что Пушкин во многом был неправ. Я не говорю уже о том, что у него была своя, дворянская точка зрения. И в повести и в истории. Например, у него найдем очень мало имен бунтовщиков, но очень много имен усмирителей или тех, кто погиб от рук пугачевцев. Я очень, очень много прочел для своей трагедии и нахожу, что многое Пушкин изобразил просто неверно. Прежде всего сам Пугачев. Ведь он был почти гениальным человеком, да и многие из его сподвижников были людьми крупными, яркими фигурами, а у Пушкина это как-то пропало. Еще есть одна особенность в моей трагедии. Кроме Пугачева, никто почти в трагедии не повторяется: в каждой сцене новые лица. Это придает больше движения и выдвигает основную роль Пугачева. Он немного помолчал. – А знаете ли, это второе мое драматическое произведение. Первое – "Крестьянский пир" – должно было появиться в сборнике "Скифы"; начали уже набирать, но я раздумался, потребовал его в гранках, как бы для просмотра, и – уничтожил. Андрей Белый до сих пор не может мне этого простить: эта пьеса ему очень нравилась, да я и сам иногда теперь жалею.
Меня удивляло, что о женщинах Есенин отзывался большею частью несколько пренебрежительно. – Обратите внимание, – сказал он мне, – что у меня почти совсем нет любовных мотивов. "Маковые побаски" можно не считать, да я и выкинул большинство из них во втором издании "Радуницы". Моя лирика жива одной большой любовью – любовью к родине. Чувство родины – основное в моем творчестве. Это говорилось в 1921 году. В последние годы любовные мотивы нашли довольно заметное место в его лирике, но общее определение "основного" оставалось, конечно, верным.
– С детства, – говорил Есенин, – болел я "мукой слова". Хотелось высказать свое и по-своему. Но было, конечно, много влияний и были ошибочные пути. Вот, например, знаете вы мою "Радуницу"? – Да. – Какое у вас издание? – У меня есть и первое и второе. – Ну тогда вы могли это заметить и сами. В первом издании у меня много местных, рязанских слов. Слушатели часто недоумевали, а мне это сначала нравилось. "Что это такое значит, – спрашивали меня: Я странник улогий В кубетке сырой?" Потом я решил, что это ни к чему. Надо писать так, чтобы тебя понимали. Вот и Гоголь: в "Вечерах" у него много украинских слов; целый словарь понадобилось приложить, а в дальнейших своих малороссийских повестях он от этого отказался. Весь этот местный, рязанский колорит я из второго издания своей "Радуницы" выбросил. – Но и вообще второе издание, кажется, сильно переработано, – заметил я, – состав стихотворений другой. – Да, я много стихотворений выбросил, а некоторые вставил, кое-что переделал.
Как-то разговор зашел о влияниях и о любимых авторах. – Знаете ли вы, какое произведение, – сказал Есенин, – произвело на меня необычайное впечатление? "Слово о полку Игореве". Я познакомился с ним очень рано и был совершенно ошеломлен им, ходил как помешанный. Какая образность! Какой язык! Из поэтов я рано узнал и полюбил Пушкина и Фета. Из современных поэтов я люблю больше других Блока. С течением времени все больше и больше моим любимым писателем становится Гоголь. Изумительный, несравненный писатель. Думаю, что до сих пор у нас его еще недостаточно оценили. Эти слова Есенина припомнились мне впоследствии, когда я однажды встретил его в книжном магазине "Колос". Он был с Дункан и покупал полное собрание сочинений своего любимого Гоголя.
26 февраля 1921 года я записал только что рассказанную мне перед этим Есениным его автобиографию. Как эта автобиография, так и другие его рассказы о себе, относящиеся большей частью к концу 1920 года, не вполне совпадают с теми сведениями, которые он сообщает в двух автобиографиях, написанных им лично позднее и предназначавшихся тогда же для напечатания. Вот что было мною записано. "Я – рязанец, и исследователи моей поэзии легко могут это заметить и по моим стихам. Первые мои книги стихов должны были больше говорить моим землякам, чем остальным читателям. Я крестьянин Рязанской губернии, Рязанского же уезда. Родился я в 1895 году по старому стилю 21 сентября, по новому, значит, 4 октября 13. В нашем краю много сектантов и старообрядцев. Дед мой, замечательный человек, был старообрядским начетчиком 14. Книга не была у нас совершенно исключительным и редким явлением, как во многих других избах. Насколько я себя помню, помню и толстые книги в кожаных переплетах. Но ни книжника, ни библиофила это из меня не сделало. Вот и сейчас я служу в книжном магазине, а состав книг у нас знаю хуже, чем другие. И нет у меня страсти к книжному собирательству. У меня даже нет всех мною написанных книг. Устное слово всегда играло в моей жизни гораздо большую роль. Так было и в детстве, так и потом, когда я встречался с разными писателями. Например, Андрей Белый оказывал на меня влияние не своими произведениями, а своими беседами со мной. То же и Иванов-Разумник. А в детстве я рос, дыша атмосферой народной поэзии. Бабка, которая меня очень баловала, была очень набожна, собирала нищих и калек, которые распевали духовные стихи. Очень рано узнал я стих о Миколе. Потом я и сам захотел по-своему изобразить "Миколу". Еще больше значения имел дед, который сам знал множество духовных стихов наизусть и хорошо разбирался в них. Из-за меня у него были постоянные споры с бабкой. Она хотела, чтобы я рос на радость и утешение родителям, а я был озорным мальчишкой. Оба они видели, что я слаб и тщедушен, но бабка меня хотела всячески уберечь, а он, напротив, закалить. Он говорил: плох он будет, если не сумеет давать сдачи. Так его совсем затрут. И то, что я был забиякой, его радовало. Вообще крепкий человек был мой дед. Небесное – небесному, а земное – земному. Недаром он был зажиточным мужиком. Рано посетили меня религиозные сомнения. В детстве у меня были очень резкие переходы: то полоса молитвенная, то необычайного озорства, вплоть до желания кощунствовать и богохульствовать. И потом и в творчестве моем были такие же полосы: сравните настроение первой книги хотя бы с "Преображением". Меня спрашивают, зачем я в стихах своих употребляю иногда непринятые в обществе слова – так скучно иногда бывает, так скучно, что вдруг и захочется что-нибудь такое выкинуть. А впрочем, что такое "неприличные слова"? Их употребляет вся Россия, почему не дать им права гражданства и в литературе. Учился я в закрытой церковной школе в одном заштатном городе Рязанской же губернии. Оттуда я должен был поступить в Московский учительский институт. Хорошо, что этого не случилось: плохим бы я был учителем. Некоторое время я жил в Москве, посещал университет Шанявского. Потом я переехал в Петербург. Там меня более всего своею неожиданностью поразило существование на свете другого поэта из народа, уже обратившего на себя внимание, – Николая Клюева. С Клюевым мы очень сдружились. Он хороший поэт, но жаль, что второй том его "Песнослова" хуже первого. Резкое различие со многими петербургскими поэтами в ту эпоху сказалось в том, что они поддались воинствующему патриотизму, а я, при всей своей любви к рязанским полям и к своим соотечественникам, всегда резко относился к империалистической войне и к воинствующему патриотизму. Этот патриотизм мне органически совершенно чужд. У меня даже были неприятности из-за того, что я не пишу патриотических стихов на тему "гром победы раздавайся", но поэт может писать только о том, с чем он органически связан 15. Я уже раньше рассказывал вам о разных литературных знакомствах и влияниях. Да, влияния были. И я теперь во всех моих произведениях отлично сознаю, что в них мое и что не мое. Ценно, конечно, только первое. Вот почему я считаю неправильным, если кто-нибудь станет делить мое творчество по периодам. Нельзя же при делении брать признаком что-либо наносное. Периодов не было, если брать по существу мое основное. Тут все последовательно. Я всегда оставался самим собой. Еще о нашей братии, поэтах. Недавно в Союзе поэтов были перевыборы. Забаллотирован Валерий Брюсов. В правление выбраны Андрей Белый, я и другие. Андрей Белый отказался, потому что уезжает в Петербург, я отговорился тем, что мне некогда. Это, конечно, вздор. Время бы нашлось. В действительности же я отказался потому, что я совершенно чужд этому союзу, как и всякому 16. Вообще, чем больше я живу, тем более убеждаюсь, что наша братия, поэты,- преотвратительный народ. Вы спрашиваете, целен ли был, прям и ровен мой житейский путь? Нет, такие были ломки, передряги и вывихи, что я удивляюсь, как это я до сих пор остался жив и цел. Об этом расскажу вам подробно когда-нибудь другой раз".