«После этого, – писал Гоголь в ироническом послесловии к рассказу, – как-то странно и совершенно неизъяснимым образом случилось, что у майора Ковалева опять показался на своем месте нос. Это случилось уже в начале мая. Не помню, 5 или 6 числа. Майор Ковалев, проснувшись поутру, взял зеркало и увидел, что нос сидел уже где следует, между двумя щеками. В изумлении он выронил зеркало на пол и все щупал пальцами, действительно ли это был нос. Но уверившись, что это был точно не кто другой, как он самый, он соскочил с кровати в одной рубашке и начал плясать по всей комнате какой-то танец, составленный из мазурки, кадрили и тропака. Потом приказал дать себе одеться, умылся, выбрил бороду, которая уже отросла было, так что могла вместо щетки чистить платье, – и через несколько минут видели уже коллежского асессора на Невском проспекте, весело поглядывавшего на всех; а многие даже приметили его покупавшим в Гостином дворе узенькую орденскую ленточку, неизвестно для каких причин, потому что у него не было никакого ордена».
При всей странности такой фантастики, она – не мистика, не видения, не чудесные сны, не сверхъестественные явления. Скорее, это – фантастика чепухи, бессмыслицы, произрастающая из человеческой глупости, из нелепостей, из алогизма человеческого поведения. Вранье Хлестакова, чудовищное вранье Ноздрева, невероятные фантазии Аммоса Федоровича и Дамы, приятной во всех отношениях, торговля мертвыми душами, исчезновение носа с лица живого человека, замшелые страшные мертвецы, встающие над Карпатами, гроб, летающий по церкви…
А рядом изящная графика «Портрета».
Художник Чартков, несомненно талантливый, но бедный, покупает в картинной лавочке некий портрет. «Это был старик с лицом бронзового цвета, скулистым, чахлым; черты лица, казалось, были схвачены в минуту судорожного движенья и отзывались не северною силою. Пламенный полдень был запечатлен в них. Он был драпирован в широкий азиатский костюм. Как ни был поврежден и запылен портрет, но когда удалось ему счистить с лица пыль, он увидел следы работы высокого художника. Портрет, казалось, был не кончен; но сила кисти была разительна. Необыкновеннее всего были глаза: казалось, в них употребил всю силу кисти и все старательное тщание свое художник. Они просто глядели, глядели даже из самого портрета, как будто разрушая его гармонию своею странною живостью. Когда поднес он портрет к дверям, еще сильнее глядели глаза. Впечатление почти то же произвели они и в народе. Женщина, остановившаяся позади его, вскрикнула: „Глядит, глядит“, – и попятилась назад».
С первой встречи взгляд с портрета старика не отпускает художника.
Взгляд мучительно преследует Чарткова. Даже ночью. «Он опять подошел к портрету, с тем чтобы рассмотреть эти чудные глаза, и с ужасом заметил, что они точно глядят на него. Это уже не была копия с натуры, это была та странная живость, которою бы озарилось лицо мертвеца, вставшего из могилы. Свет ли месяца, несущий с собою бред мечты и облегчающий все в иные образы, противоположные положительному дню, или что другое было причиною тому, только ему сделалось вдруг, неизвестно отчего, страшно сидеть одному в комнате. Он тихо отошел от портрета, отворотился в другую сторону и старался не глядеть на него, а между тем глаз невольно, сам собою, косясь, оглядывал его. Наконец ему сделалось даже страшно ходить по комнате; ему казалось, как будто сей же час кто-то другой станет ходить позади его, и всякий раз робко оглядывался он назад. Он не был никогда труслив; но воображенье и нервы его были чутки, и в этот вечер он сам не мог истолковать себе своей невольной боязни. Он сел в уголок, но и здесь казалось ему, что кто-то вот-вот заглянет через плечо к нему в лицо. Самое храпенье Никиты, раздававшееся из передней, не прогоняло его боязни. Он наконец робко, не подымая глаз, поднялся с своего места, отправился к себе за ширму и лег в постель. Сквозь щелки в ширмах он видел освещенную месяцем свою комнату и видел прямо висящий на стене портрет. Глаза еще страшнее, еще значительнее вперились в него и, казалось, не хотели ни на что другое глядеть, как только на него».
Вдруг найденные в деревянной раме портрета золотые червонцы совершенно изменили жизнь бедного художника. Поначалу Чартков искренне мечтал о лучших красках, о новых холстах, о неистовой работе, но незаметно и предательски начали возникать мысли о более модном фраке, об удобной квартире, о дорогих ресторанах. Талант художника начинает рассеиваться. Но не у писателя. Гоголю всегда удавались тонкости, связанные с героями. О светской девушке, однажды привезенной к Чарткову, сказано всего ничего, но как! «И в одно мгновение придвинул он станок с готовым холстом, взял в руки палитру, вперил глаз в бледное личико дочери. Если бы он был знаток человеческой природы, он прочел бы на нем в одну минуту начало ребяческой страсти к балам, начало тоски и жалоб на длинноту времени до обеда и после обеда, желанья побегать в новом платье на гуляньях, тяжелые следы безучастного прилежания к разным искусствам, внушаемого матерью для возвышения души и чувств. Но художник видел в этом нежном личике одну только заманчивую для кисти почти фарфоровую прозрачность тела, увлекательную легкую томность, тонкую светлую шейку и аристократическую легкость стана».
И талантливый художник катится по наклонной. Теперь он пишет только то, что от него хотят. Он уже не умеет писать по-другому. И когда приходит понимание, что он погубил свой талант, это приводит Чарткова в бешенство. На все зарабатываемые им деньги он начинает скупать все выдающееся и прекрасное, но вовсе не затем, чтобы любоваться купленными шедеврами или выставлять их перед благодарными зрителями. Нет, конечно. После смерти художника «ничего тоже не могли найти от огромных его богатств; но, увидевши изрезанные куски тех высоких произведений искусства, которых цена превышала миллионы, поняли ужасное их употребление». Вот таким образом Гоголь дал ответ на возникший в повести вопрос: «Можешь ли ты нарисовать такой портрет, чтоб был совершенно как живой?»
После представления комедии «Ревизор», состоявшегося 19 апреля 1836 года, Гоголь надолго уезжает из России. В Риме в следующем году он получил печальную весть о смерти Пушкина. Особенности характера и образ жизни сильно укрепили Гоголя в той болезненной мысли, что именно он отныне является главой русской литературы, а значит, имеет полное право сурово наставлять и поучать соотечественников. Повесть «Шинель», первый том «Мертвых душ», превосходные пьесы к тому времени уже написаны. Гоголь в размышлениях. Он часто болеет. Он проводит много времени в разъездах, дорога каким-то странным образом придает ему сил. Он не знает женщин. Жизнь видится ему как некое единое религиозно-мистическое переживание.
Напечатанные в 1847 году «Выбранные места из переписки с друзьями» вызвали шок даже среди близких друзей писателя. Особенность этой книги хорошо объяснил позже известный исследователь русской литературы Д. П. Святополк-Мирский. «Гоголь, наделенный сверхчеловеческой силой творческого воображения (в мировой литературе у него в этом есть равные, но нет высших), обладал совершенно несоответствующим его гению пониманием вещей. Идеи свои он вынес из провинциального отчего дома, получил их от своей простенькой, инфантильной матери; впитанный им в первые годы литературной деятельности столь же примитивный романтический культ красоты и искусства только слегка видоизменил их. Но его безграничное честолюбие, усилившееся от почестей, воздаваемых ему его московскими друзьями, побуждало его стать чем-то большим – не просто комическим писателем, а пророком, учителем. И он довел себя до того, что уверовал в свою божественную миссию – воскресить морально погрязшую в грехах Россию».
«Но он не создан был для религиозной жизни, – писал Д. П. Святополк-Мирский, – и как бы отчаянно себя к ней не принуждал, она ему не давалась. Началось следующей действо его трагедии. Вместо того, чтобы провозглашать благую весть, которой не обладал, он попытался совершить то, на что не был способен. Его начальное религиозное образование рисовало ему христианство в его простейших формах: как страх смерти и ада, но у него не было внутреннего устремления к Христу. Безнадежность усилилась, когда он предпринял паломничество на Святую Землю. – (В 1848 году Гоголь отправился в Палестину, – Г.П.). Душа его не согрелась от того, что он оказался на земле, по которой ходил Христос, и это окончательно убедило его, что он погиб безвозвратно».
С. Т. Аксаков, любивший Гоголя, писал ему в 1848 году: «Полная откровенность необходима… Я должен сказать вам все, что у меня на душе… Во всем, что вы писали в письмах, и в книге вашей особенно, вижу я прежде всего один главный недостаток: это ложь. Ложь не в смысле обмана и не в смысле ошибки, нет, а в смысле неискренности прежде всего. Это внутренняя неправда человека с самим собою. Ваши важные и еще более важничающие письма с их глубокомыслием, часто наружным, часто ложным, ваши благотворительные поручения с их неискреннею тайною, ваше возмутительное предисловие к второму изданию «Мертвых душ», наконец, ваша книга, повершившая все, – далеко оттолкнули меня от вас. Я нападал на вас и дома, и в обществе почти так же горячо, как прежде стоял за вас. Не знаю, дошли ли до вас слухи об этом; я думаю, что дошли. Ваши дополнительные письма еще более усилили негодование. Знакомство ж с Смирновой, воспитанницей вашей, еще более объяснило и вас, и ваш взгляд, и состояние души вашей, и учение ваше, учение ложное, лживое, совершенно противоположное искренности и простоте… Потом; самые мысли ваши ложны; вы дошли до невероятных положений: таково письмо о семи кучках, непостижимое, возмутительное; о, сколько хитрости и искусственности в нем. Таково письмо ваше к Жуковскому, письмо, так сильно противоречащее, по-моему, вере православной, да и мало ли еще других мест ложных уж и по мысли своей в письмах ваших. В подробности вдаваться я не стану; я укажу еще на великий проступок ваш: на презрение к народу, к русскому простому народу, к крестьянину. Это выражается в вашем предисловии ко второму изданию «Мертвых душ», это выражается в письмах ваших. В вашей книге, особенно в наставлении помещика, где грубо и необразованно является незнаемый и, к сожалению, не подозреваемый вами даже народ, и где помещик поставлен выше как помещик и в нравственном отношении. Странная нравственная аристократия; странное основание духовного достоинства; недостает, чтобы вы сказали, что то, у кого больше душ, выше и в нравственном отношении. Вот великая вина: поклонение перед публикой и презрение к народу. Знаете ли вы знаменитое восклицание полицмейстера: публика вперед, народ назад! Это может стать эпиграфом к истории Петра; это слышно и в вашей книге. Но знаете ли вы, которые говорите о простоте и смирении, что простота и смирение есть только у русского крестьянина. Вот почему так высок он, выше всех нас, выше писателей, вкривь и вкось о нем толкующих и не знающих его. Как же могло это случиться, что вы, Николай Васильевич, человек русский, так не понимаете, не предполагаете русского народа, что вы, столько искренний в своих произведениях, стали так глубоко неискренни».