Председатель. – Кто – Алексей Николаевич Хвостов?
Наумов. – Да. У него сложилось такое мнение, что продовольственный вопрос необходимо взять ему в свои руки. Я ничего против этого не имел, но сказал ему, чтобы он уже все дело взял себе. Он отказался. Тогда я ему заявил, что в таком случае это дело должно быть целиком в моих руках, потому что оно требует единства действий, единства закупок, единства распределения. Я отвоевал себе ту позицию, которая с самого начала была занята мною. Когда созыв Государственной Думы был поставлен на повестку Совета Министров, – это было 11 января 1916 года, – я и Сазонов были теми министрами, которые стояли за созыв Государственной Думы без оговорки какого-либо срока и без каких-либо условий: например, говорили, – созвать Думу только по бюджету. Я, как старый земский работник, отлично знаю, что если хотят свалить управу, то именно по смете это и происходит. Это соображение я проводил и в Совете Министров. Так как Государственную Думу ограничивают только бюджетом, то по поводу бюджета можно говорить именно то, что может быть наиболее неприятно. Относительно срочности я сказал, что можно в три часа сказать то, чего в три года не расхлебаешь. Все это заставило меня поставить вопрос о доверии к законодательным палатам. Я сказал: «Если вы искренни, доверяете им, вам ни срок, ни предмет занятий не должен казаться страшными; если вы боитесь, – тогда не созывайте Думы совсем». – К сожалению, журналы велись с одной стороны слишком краткие, с другой стороны, с моей точки зрения, составлялись, в смысле редакции, слишком неопределенно и обще. Я усиленно настаивал на созыве Государственной Думы и об этом докладывал неоднократно государю, докладывал настойчиво, предупреждая его, что ежели он сойдется с Государственной Думой на началах полного доверия, полной искренности, то дело и войны и государственного строительства может наладиться более или менее хорошо. Указывал совершенно определенно, что если государь проявит неискренность – в данный момент в особенности, – то это раз навсегда положит предел его популярности, его силы и значения в стране. Попутно я неоднократно указывал государю на то, что тогда он будет в полном одиночестве и будет окружен той обстановкой, о которой говорят в народе. Когда я доходил в отношении предупреждения об этих слухах до «злой памяти» Распутина, государь всегда переходил к другим вопросам, и никогда мне лично не приходилось довести до желаемого конца мою речь по этому вопросу. Что касается Государственной Думы, он мне неоднократно обещал, что так, как я докладывал, и будет. В январе шла глухая борьба между министрами относительно созыва Государственной Думы. Мне многие говорили: «Это ваш совет повлиял на государя», но лично себе я не мог приписать этого значения, думаю, что, может быть, в конце концов мои настойчивые советы и повлияли на государя в смысле его отношения к созыву Думы, но назначение Штюрмера, я вас уверяю, было ошеломляющим, видимо, для всех и лично для меня событием. До меня доходил слух, что государю Штюрмер доложил о необходимости изъятия двух лиц – П.Н. Игнатьева и меня. Я же решил совершенно определенно не оставаться при Штюрмере, как мне ни было тяжело бросать то дело, к которому я привязался, потому что работать приходилось действительно много. Об этом я государю доложил, при чем обычно в моих докладах я старался быть более или менее объективным. Я не касался личности Штюрмера, который никогда моими симпатиями не пользовался. В результате получалось то, что государь постоянно отделывался такими фразами: «Раз вы в окопах, – из окопов во время войны не уходят». – У Штюрмера я не был. Кажется, на третий день его назначения он посетил меня в моем служебном кабинете, при чем особенно подчеркивал свое благоволение ко мне и искреннее сердечное сочувствие моей мысли об отношении к законодательным палатам. И потом все время говорил о том, что он мне сочувствует, как земскому деятелю, – он к земской среде привык, и что общественный элемент играет громадную роль в жизни не только местной, но и государства. Пробыл он у меня часа полтора, старался производить самое приятное впечатление. Но роковое совпадение: когда он от меня уехал, приходит ко мне секретарь и говорит: «Вас по телефону просил Григорий Ефимович, чтобы вы его приняли в пятницу, в 5 часов дня». – Я переспросил прежде всего, кто это – Григорий Ефимович. Секретарь доложил, что говорил по телефону Распутин. Я говорю: «Передайте Распутину, что я его не приму». – Но я знаю, что в этот день по телефону меня многие голоса предупреждали, чтобы я принял Распутина: уже узнали, что он хотел быть у меня в известный час. О Распутине я слыхал многое, но не верил всему тому, что теперь сделалось ужасной действительностью. Думал, что это распутный старичок, который дурака ломает при дворе, но во всяком случае не пользуется такой властью. Уже по этому одному, что я отказался его принять и что это было понято, как проявление особого гражданского мужества, как мне об этом потом говорили, – я понял, что это – «событие» и что Распутин, очевидно, сила. На другой день у меня был общий прием. Прием начался в час дня. Секретарь доложил, что пришел Распутин с какой-то дамой и настойчиво требует, чтобы я его принял сейчас же в кабинете. Я говорю: «Передайте ему, что если он уже пришел, пусть ждет, во всяком случае в кабинет я его не пущу». – Прием продолжался; когда осталось человек 10 или 12, я вспомнил, что в 3 часа надо ехать в Совет Министров; я позвал секретаря и сказал, что выйду на общий прием. Когда я вышел, то вторым лицом около стены оказался Распутин. Я догадался, что это был он, по виду и костюму, в котором его обычно изображают. Когда я к нему подошел и спросил, что ему нужно, он вынул записку; я сказал секретарю: «Прошу взять записку, в чем дело». – Оказалось, что Распутин просит поместить какого-то студента в гидротехническую организацию при Министерстве Земледелия. Есть такая гидротехническая организация, которая освобождает от воинской повинности. Ко мне обращались часто высокопоставленные лица, с просьбой, чтобы я поместил туда молодых людей. Не скрою, что я относился к этому нетерпимо и многим отказывал. В частности, Питирим имел наглость несколько раз присылать тоже подобные записки. Когда являлся проситель и говорил, что он от митрополита Питирима, я обычно рвал такие записки публично. Я распорядился о передаче записки Распутина князю Масальскому, потом спросил, что ему еще нужно. Он говорит: «Мне ничего больше не нужно». – «Так можете итти». – Какие жесты он делал, – я не видел; мне передавали, что он вышел с какой-то дамой под вуалью, титулованной особой (мне называли ее фамилию), потом сошли вниз, он поднял кулак по моему адресу, грозил, сели в автомобиль и уехали.
Родичев. – Когда это было, в каком месяце?
Наумов. – Это было, кажется, в феврале. Я жалею, что со мной нет записок.
Председатель. – Может быть, вы могли бы нам доставить эти записки, сняв с них копию и заверив своей подписью, т.-е. сделав выписки того, что имеет не личное, а общегосударственное значение.
Наумов. – Это было во всяком случае до созыва Государственной Думы, только что был назначен Штюрмер. В этот день и в последующие я убедился, что Распутин действительно имеет огромное значение, потому что все служащие приходили и об этом говорили. Для меня этот жест – отказ Распутину в личном приеме – был совершенно естественным, а тут выходило, что я сделал какой-то героический поступок. Один из министров говорил мне: «Я слышал, что вы Распутина не впустили к себе в кабинет, я тоже его ненавижу, но тем не менее я должен был в этом отношении пойти на уступку». – Одним словом, подчеркивал проявленное мною опять таки какое-то гражданское мужество. Тут я увидел, что Распутин является лицом, сильно влияющим на рынок политический. В этот день мне звонили много раз по телефону, говорили, что в Царское Село поступила уже жалоба. Я лично отвечал: «Слава богу, я был бы очень рад, если бы можно было освободиться от этого кошмара». – Я называл свою службу каторгой духа и мозга: духа – потому, что знал, при какой обстановке приходилось работать, особенно после прихода Распутина, а мозга – потому, что я работал не менее как по 18 часов в течение 8 месяцев. После этого инцидента этот тип больше меня не беспокоил ни разу, абсолютно ничем. Через некоторое время решили все-таки Государственную Думу созвать, не указывая срока; перед открытием Государственной Думы Штюрмер решил нам поведать декларацию. Мы – министры – несколько раз его спрашивали, – будет ли какая-либо декларация или нет? У него была манера отмалчиваться, все, что ему говорили, все как-то по нему скользило, тогда как этот человек в такое время, казалось, должен бы был объединять всех, вникать во все, руководить. Все мы шли как-то вразброд. Никого не было, кто бы нас объединял. Между тем вопрос продовольственный постольку существенен, поскольку он связан тесно и с топливом и с транспортом. И когда было постановлено возглавить Штюрмера по продовольственному делу, он ничего не мог сделать, потому что был не в курсе… Наконец, Штюрмер созывает часть министров у себя на квартире на Конюшенной. Я немножко запоздал. Вхожу, – сидит он, Волжин (обер-прокурор), оба очень взволнованы, потом ряд других министров – Игнатьев, Григорович и еще человека 3-4. «Вот, – говорит Волжин, – Александр Николаевич вошел. Он может вам сказать – что за личность Питирим». – Штюрмер ко мне обратился: «Какое ваше мнение о Питириме?» (Волжин ссылался на меня потому, что часто слышал от меня о Питириме, ибо Самара имела несчастье иметь Питирима своим архиепископом, в бытность мою губернским предводителем дворянства). По Самаре о Питириме я знаю вот что: первое впечатление он произвел очень хорошее, обаятельное обращение, поднес икону. Потом в одном из заседаний он подверг критике деятельность епископа уфимского Андрея, в миру – князя Ухтомского; мне он – двоюродный брат (моя матушка – княжна Ухтомская), мы с ним с детства были близки, и я его хорошо знаю. В то время он писал резкие статьи о Распутине, о его влиянии на общество и на церковь. Не зная, что он мне близок, Питирим стал говорить по поводу Андрея, что он человек, который хочет составить карьеру, но епископату нужно считаться с тем, как синод смотрит на дело. Я резко возразил Питириму, и сразу он сделался для меня человеком ясным, с точки зрения ложного взгляда на обязанности епископата. Затем, через несколько времени, из разговора с губернатором, которым был тогда Протасьев, я ясно представил себе, что такое Питирим. В Тобольской губернии произошло покушение Гусевой на Распутина. Питиримом Распутину в Тобольскую губернию была послана телеграмма, в которой он выражал самые сердечные ему соболезнования и молил бога о его выздоровлении. Начальник почтового отделения это передал Протасьеву, а Протасьев мне. Тогда для меня стало совершенно ясно, что это за личность, я счел долгом на собрании предводителей и депутатов сообщить об этом, и мы решили бойкотировать Питирима. Будучи министром, я продолжал по отношению к нему вести себя демонстративно и, бывая в соборе, под благословение не подходил. Он рвал и метал, и мне передавали, что в Царском Селе, совместно с Распутиным, через императрицу Александру Федоровну, он имел также влияние на мою отставку. Когда, по поводу ссылки на меня Волжиным, у меня Штюрмер спросил, я ответил следующее: «Всякий час и день, что Питирим возглавляет нашу церковь, – я должен сказать, что это огромный ущерб для достоинства церкви и для всего положения вещей в нашей стране». – Очень характерным был также дальнейший разговор на этом совещании.