«Что толкнуло меня на писание фантастики?
Очевидно, ощущение странности, фантастичности жизни, сказочности ее.
А может быть, стихи. Всю жизнь я пишу стихи, а фантастика ходит где-то рядом с поэзией. Они не антиподы, они родные сестры. Фантастика для меня – это, перефразируя Клаузевица, продолжение поэзии иными средствами. Если вдуматься, то в поэзии и в фантастике действуют те же силы и те же законы – только в фантастике они накладываются на более широкие пространственные и временные категории. Но когда я здесь веду речь о фантастике, я подразумеваю под этим словом не так называемую научно-техническую фантастику, а ту фантастику, которая вытекает из понятия «фантазия». Сказочность, странность, возможность творить чудеса, возможность ставить героев в невозможные ситуации – вот что меня привлекает. А что касается научно-фантастических романов, где речь идет только об открытиях и изобретениях, то они для меня не интересны. Для меня не столь важен фантастико-технико-научный антураж, а та над-фантастическая задача, которую ставит себе писатель. Поэтому я очень люблю Уэллса. Его «Машина времени» никогда не устареет, ибо, в сущности, каждый из нас ездит в этой машине. Никогда не устареет и «Борьба миров». Написана эта вещь в конце прошлого века, когда на Земле еще не было авиации и тем более не было атомного оружия. Высадись марсиане на Землю в наше время – их бы земляне разгромили за сутки… Эту вещь я часто перечитываю. Однажды перечитал, лежа в госпитале, в блокаде, в марте 1942 года. А перед этим перечитал «На Западном фронте без перемен» Ремарка. И странно – все ужасы войны Ремарка не произвели на меня тогда большого, прежнего, довоенного впечатления, а вот «Борьба миров» не потускнела. Описание безлюдного Лондона, зарастающего красной марсианской травой, описание исхода колоссальных человеческих толп из обреченного города взволновали меня так же, как в дни детства, когда я прочел эту книгу впервые…
В чем тайна обаяния Уэллса? Быть может, отчасти в том, что у него на любом фантастическом фоне и в любой фантастической, порой страшной, ситуации действуют обыкновенные, вовсе не фантастические люди со всеми их достоинствами и недостатками. Действуют глупые и умные, герои и трусы, добрые и злые, но все в человеческих нормах и пределах. И вот автор вталкивает этих людей в фантастические события и смотрит, что из этого получится. А получается у него: люди остаются людьми…»
И у самого Шефнера люди остаются людьми.
Вот, например, некий Сергей Кладезев («Скромный гений», 1974) «…изобрел прибор „Склокомер-прерыватель“ и установил в коммунальной квартире на кухне. Прибор этот имел шкалу с двадцатью делениями и учитывал настроение жильцов, а также интенсивность склоки, если таковая возникала. При первом недобром слове стрелка начинала дрожать и отсчитывать деления, постепенно приближаясь к красной черте. Дойдя до красной черты, стрелка включала склокопрерыватель. Раздавалась тихая, умиротворяющая музыка, автоматический пульверизатор выбрасывал облако распыленной валерианки и духов „Белая ночь“, и на экране прибора появлялся смешной вертящийся человечек, он кланялся публике и говорил: „Живите, граждане, в мире!“ Таким образом склока прерывалась в самом начале, и в квартире все были благодарны Сергею…»
Повесть «Девушка у обрыва, или Записки Ковригина» много раз переиздавалась; в 1991 году в московском издательстве «Знание» она даже выходила полумиллионным тиражом. «Но самым сильным своим прозаическим произведением я считаю повесть „Сестра печали“, – писал В. С. Шефнер. – Издана она в 1970 году. Это – печальная повесть о Ленинградской блокаде, о любви. Не в обиде на себя я и за фантастический роман „Лачуга должника“. Это весьма нескучный роман…»
В повести «Девушка у обрыва», которая «…переведена на все языки мира, а ныне известна всем жителям нашей Объединенной планеты, а также и нашим землякам, живущим на Марсе и на Венере», речь идет о моменте жизни очень необычном для людей мира – везде и повсюду отменены деньги. Ситуация не простая. Вот, скажем, что делать несчастным филателистам? Ведь вместе с деньгами были отменены и все иные знаки оплаты.
«Движением руки он (Андрей, – Г. П.) подозвал проходящий мимо такси-элмобиль. И мы сели в него.
– Везите нас к Почтамту, – сказал я АВТОРУ (роботу-водителю, – Г. П.)
– Понял. Везу к почтамту. Оплата отменена, – произнес АВТОР, склонив над приборами металлическую голову с тремя глазами. Четвертый глаз – большая затылочная линза – смотрел на нас.
– Поедем с перепрыгом, – сказал Андрей. – Мы спешим.
– Предупреждаю об опасности, – сказал АВТОР. – К Почтамту сегодня большое движение. Перепрыгивание опасно…
– Все равно, – махнул рукой Андрей. – Подумаешь, опасно…
– Везти с разговором? – спросил АВТОР. – За разговор надбавка отменена.
– Везите с разговором, – сказал я.
– До вас вез к почтамту седого старика, возраст приблизительно МИДЖ и сорок лет. Старик имел огорченный вид. На куртке у него гуманитарный знак. Старик был очень сердит.
– Он не ругался? – с надеждой спросил я.
– Нет, он не делал того, о чем вы упомянули. Но у него был огорченный вид.
– И не надоела вам болтовня! – сердито сказал Андрей. – Не пойму, что за удовольствие разговаривать с механизмами!»
Мир в повести необычен, – это уже другой мир.
А совсем уже другим он стал после того, как упомянутый выше Андрей сделал важное открытие – теоретически доказал возможность создания единого универсального материала из единого исходного сырья – воды.
«Время от времени, – заканчивает герой свой рассказ, – я посещаю заповедник и хожу к озеру, где стоит избушка Андрея. Она и снаружи и внутри имеет такой же вид, как и при жизни моего друга. Но все это – и сама избушка, и внутренняя ее обстановка – сделана из аквалида. Ведь дерево, камень и металл разрушаются, а аквалид – вечен. На берегу озера, у обрыва, теперь стоит статуя Нины (погибшей подруги Андрея, той самой девушки у озера, – Г. П.) Статуя очень красива, ее выполнил лучший Скульптор Планеты. Вообще изображения Нины можно встретить всюду, они стоят в каждом городе, в каждом саду. Как известно, Андрей просил не ставить памятников ему и это завещание свято выполняется. Но, воздвигая статую Нины, люди как бы косвенно чтят память Андрея. Скульпторы и художники, желающие изобразить Нину, часто консультируются у меня. Однако, несмотря на консультацию, они изображают ее каждый раз по-своему и обычно красивее, чем она была в жизни…»
В «Лачуге должника» (1982), в этом странном «романе случайностей, неосторожностей, нелепых крайностей и невозможностей» – 12 июня 2150 года на планету Ялмез с Земли отправляется межпланетный корабль. «Это будет морская экспедиция, – сообщается вполне официально. – Впервые в истории корпус межпланетного корабля соорудят на верфи».
Что же касается планеты Ялмез, то она «…находится в третьем, предпоследнем поясе дальности. С Земли она ненаблюдаема. Существование ее, геоподобная структура и соотношение суши к акватории как один к шести теоретически доказаны в две тысячи сто двадцать восьмом году гениальным, слепым от рождения астроном-невизуалистом Владимиром Баранченко и позже подтверждены Антометти, Глонко и Чуриным. Экологическая картина материковой поверхности нам не известна. Возможно, она таит для землян иксовую опасность. Поэтому посадку экспедиции решено произвести на водную поверхность. Изучение суши следует вести путем засылки на нее исследовательских групп».
Все идет по плану.
Корабль приводняется на Ялмезе.
Начинается глубокое исследование нового мира.
Начинается оно, естественно, с изучения ялмезианского языка.
«Видя, что мы не спим, астролингвист прервал работу и начал объяснять нам суть инъекционного метода. Каждый звук речи, каждую фонему и каждое звукосмысловое сочетание можно закодировать в биохимические формулы, а затем воплотить в некие сложные вещества, воздействующие на центр памяти. К сожалению, я совершил бестактный поступок: уснул, не дослушав до конца импровизированную лекцию маститого космолингвиста…
Я проснулся первым и разбудил Павла и Чекрыгина…
Комната была озарена ялмезианским солнцем. Лексинен по-прежнему бодрствовал, колдуя за своим столом, на котором теперь поблескивало множество миниатюрных пробирок. Он отсыпал из них разноцветные кристаллики и ссыпал их в воронку небольшого агрегата, на табло которого мгновенно вспыхивали непонятные нам символы. На консольном выносе агрегата стояли три колбы, и в них кипели три жидкости: розовая, зеленая и голубая. Заметив, что мы пробудились, лингвист пояснил нам, что в розовой колбе – имена существительные, в зеленой – глаголы, в голубой – прочие компоненты ялмезанской речи. Затем он осторожно слил содержимое колб в мензурку; в ней образовалась густая мутно-бурая жидкость. В жидкости этой, объяснил он, почти весь ялмезианский язык – тридцать шесть тысяч слов и словосочетаний, даже ряд захимизированных непристойных слов…»