Однако же осведомление не всегда помогало. Так, хозяйка упомянутых выше двух светлых комнат в Грюневальде в момент переезда Дубновых на новое место жительства внезапно заявила, что она передумала их сдавать. И это несмотря на полученный задаток и заключенный контракт! Лишь после скандала удалось вселиться, но в течение последующих четырех месяцев хозяйка устраивала жильцам «всевозможные пакости», хотя Дубнов ежемесячно удваивал или утраивал плату, в зависимости от темпов инфляции. Это было не последнее «приключение». Ранней осенью 1923 года Дубновы сняли мезонин в старом доме (вилле) в сельской местности в окрестностях Берлина. Вид с балкона на «огороды, поля и лес» был не последним аргументом, повлиявшим на решение историка. Хозяйка уверяла, что зимой будет тепло ввиду наличия центрального отопления на вилле. Дубнов заплатил вперед за комнаты с пансионом «порядочную сумму в долларах». Однако же с наступлением холодов выяснилось, что центральное отопление не работает, печей в комнатах нет, и уже в декабре пришлось «бежать» в Берлин и поселиться в пансионе в центре города. «Так я дорого заплатил за свою сельскую идиллию, за мечту о жизни на лоне природы, вдали от шума городского», – резюмировал историк173.
Не менее – если не более – экзотические квартирные приключения пришлось пережить чете Набоковых. Летом 1926 года они снимали комнату у хозяйки, державшей телефон в ящике под замком! Как пишет биограф В.В. Набокова Брайан Бойд, «ключи и затворы были, казалось, специфически берлинскими кошмарами (ключи от комнаты, ключи от парадной двери, без которых ночью не выйдешь из дома, – неудивительно, что они имеют такое значение в “Даре”), но телефон, запертый на ключ, – это было уже слишком, и Набоковы переехали». На сей раз они сняли комнату в квартире, в которой жил хозяин с двумя умственно отсталыми сыновьями. Как рассказывала много лет спустя Вера Набокова Бойду, однажды, когда они с мужем сидели у себя в комнате за обедом, к ним вошел какой-то незнакомец, и состоялся следующий диалог: «А вы что здесь делаете? Я плачу за эту комнату». – «Нет, мы», – ответили Набоковы. Как выяснилось, хозяин сдал комнату дважды, причем Набоковым – второй раз174.
И.В. Гессен к проблеме взаимоотношений квартиросъемщиков и хозяев подошел несколько более объективно, чем большинство мемуаристов-эмигрантов, с содроганием вспоминавших о своих злоключениях. Гессен писал о немецком гостеприимстве, которое постепенно испарялось по мере того, как из гостей «мы превращались в сожителей, цыганским наклонностям коих все настойчивей противопоставлялись в повседневном быту заскорузлые традиции, закоренелые обычаи и навыки и, главным образом, пожалуй, феноменальная расчетливость, исторгавшая иногда невольный крик изумления». В качестве примеров Гессен приводит похожие на анекдоты случаи, когда его, пришедшего в гости и ожидавшего хозяев, владелица квартиры попросила пересесть с дивана на табурет, чтобы не «просиживать» диван. Другой, еще более разительный эпизод: хозяйка очень сочувствовала квартиросъемщице, муж которой был тяжело болен, и помогала за ним ухаживать. А после его смерти включила в счет плату «за перенесенные огорчения». Наконец, когда один эмигрант скоропостижно скончался на вокзале перед отходом поезда, наследникам вернули стоимость билета за вычетом 10 пфеннигов, цены перронного билета, так как несчастный скончался на перроне175.
Если эти истории (за исключением просиженного дивана) и являлись плодом эмигрантской фантазии, то в значительной степени отражали реалии столкновения российских беженцев с немецким представлением о порядке. Но, довольно объективно пишет Гессен, «вероятно, еще больше изумления, а подчас и негодования вызывали мы у квартирохозяек упорным, казавшимся им нарочитым беспорядком в комнате, ночными бдениями, поздним вставанием и т.п.»176
Возможно, квартирные мытарства навеяли Набокову сравнение нелюбимого Берлина с меблированной комнатой: «русский Берлин двадцатых годов был всего лишь меблированной комнатой, сдаваемой грубой и зловонной немкой»177.
Впрочем, в нелюбви к Берлину Набоков был не слишком оригинален (что с ним случалось нечасто). По наблюдению Эренбурга, все иностранцы «Берлином недовольны и не пропустят возможности его поругать. Особенно русские: это считается хорошим тоном»178.
Иногда, впрочем, случаются и исключения. Вместо ругани – неожиданная если не похвала, то констатация. Причем в стихах. Поэт-сатирик (временами писавший и лирические стихи) Жак Нуар неожиданно сравнивает идеальную чистоту немецкого леса с немецким же домом:
Все ровно культурно и чисто.
Как в доме немецкой хозяйки.
В лесу ни соринки, ни тряпки179.
Вернемся, однако, к суровой прозе. В Берлине, где проживало большинство восточноевропейских евреев, существовали районы их компактного расселения. Состоятельные представители русско-еврейской эмиграции селились в западном и северном Берлине, особенно типичным для русско-еврейской эмиграции считался район Шарлоттенбург. Большинство же бедного населения было сосредоточено в районе Шойненфиртель на северо-востоке Берлина. Жилищные условия были гораздо хуже, чем в среднем по городу: по данным инспекции района, проведенной в 1925 году, на один гектар площади в Шойненфиртеле приходилось 1477 жителей (в среднем по Берлину – 296), 8,5 % всех квартир представляли собой чердачные помещения180. В условиях скученности и антисанитарии в Шойненфиртеле население страдало от эпидемий и педикулеза181.
Многие русско-еврейские мигранты старались покинуть Берлин и уехать либо во Францию (и дальше, в США), либо в Палестину, либо назад, в Восточную Европу. Трансмиграция поддерживалась еврейскими организациями, дорожные расходы (билет, виза и т.д.) были одной из основных статей, по которым Союз русских евреев оказывал помощь своим просителям. Существовали и варианты трудоустройства в экзотических странах: в марте 1925 года Общество помощи евреев-врачей эмигрантов объявило о наличии для врачей работы во Французском и в Бельгийском Конго182.
Русско-еврейская община не была однородной. Ее представители проживали как в Шойненфиртеле, так и в Шарлоттенбурге (в целом период существования общины был слишком краток, чтобы выработалась своя топология, однако заселение этих двух районов было достаточно устойчивым), среди них были нищие и богачи, местечковые евреи и бывшие столичные жители, рабочие и интеллектуалы.
При всех претензиях к германским властям и сложностям приспособления эмигрантов к немецким нравам и обычаям, не следует забывать, что Германия в период Веймарской республики была одним из самых свободных государств в мире. Это не всегда учитывают исследователи, принимая на веру все эмигрантские жалобы, как обоснованные, так и не слишком. И при всех сложностях жизни и ограничениях для эмигрантов – сравнительно комфортным местом для беженцев.
«Какой строй в Германии? Говорят, что республика. Вероятно, это так. Во всяком случае, в Берлине строй незаметный, а это немалое достоинство», – писал Эренбург о Германии 1920-х годов183.
Мы совершенно согласны с выводами З.С. Бочаровой, автора специального исследования о правовом положении русских беженцев Германии:
Можно сказать, что беженцы из послереволюционной России стали большим бременем для экономики, внутри– и внешнеполитической жизни Германии. Не являясь до 1926 г. членом Лиги Наций, Германия присоединялась к международным соглашениям, касающимся беженского вопроса, с целью облегчить жизнь бывшим подданным Российской империи… Правовое поле, в котором приходилось жить беженству, формировалось постепенно… Главное, на что ориентировалось германское правительство, это достижение стабильности в обществе, угроза которой усугублялась наплывом бесподданных, защита интересов немецких граждан, налаживание международных отношений – одним словом, на обеспечение национальной безопасности страны.
Российские беженцы, хотя и сталкивались с нарушением гражданских прав, находились в лучшем положении, чем в Польше, Румынии, Турции или Китае. И если бы эмигрантским организациям удалось найти общий язык, выработать единую платформу, не компрометировать себя идейно-политическими противоречиями, взаимным подсиживанием и интригами, это положительно сказалось бы на решении правового вопроса184.
Как бы то ни было, несмотря на юридические и иные трудности и постоянные колебания численности общины, Берлин, уступив пальму первенства политической и культурной столицы русского зарубежья Парижу, вплоть до середины 1930-х годов оставался одной из столиц русско-еврейской эмиграции. Этому способствовали среди прочего тесные связи, установившиеся между некоторыми немецко-еврейскими организациями и деятелями русско-еврейского Берлина, о чем пойдет речь в следующих главах.