Письмо 14
<ок. 20 марта 1923 г.>
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина Ивановна.
Вы видели, Вы слышали это? Призовите на помощь Ваше родное воображенье и представьте себе жизнь со всеми ее странностями и непорядками. Осмотритесь в этом представленьи: в нем найдите объясненье моего сдержанного величанья Вас и дикого этого запозданья. Увы, даже и это письмо преждевременно и пронесено тайком, под полою. В чем же дело? Пройдет время, которое не будет принадлежать ни мне, ни Вам, пока станет ясно моей милой, терзающейся жене, что мои слова о себе и о Вас не лживы, не подложны и не ребячливо-простодушны. Пока она увидит воочию, что та высокая и взаимно возвышающая дружба, о которой я говорил ей со всею горячностью, действительно горяча и действительно дружба, и ни в чем не встречаясь с этой жизнью, ее знает и ее любит издали, и ей зла не желает, и во всем с ней разминаясь и ничем ей не угрожая, разминовеньем этим ей никакой обиды не наносит. Это роковая незадача, что мы не встретились втроем. Тогда от этой низкой тяжбы избавлены были бы все трое. Я уверен, она полюбила бы Вас так же, как Ваши книги, в восхищеньи которыми мы с нею сходимся без тягостностей и недоразумений. Как рассказать мне ей то, что нас с вами связало, когда даже и Вам мне этого не выразить, ибо единственным выраженьем этого будет ближайшая наша жизнь в ее труде, в ее сосредоточенной тишине и в той силе, которую я единственно силою-то и почитаю и которая предшествует размерам и их творит и зарождает, которая равна быть может точке и, дыша, отепляет своею умною нежностью безмерную вселенную, развернутую, раскинутую и сдерживаемую ее теплом. Что сказать мне Вам обо всем этом, если уже и сейчас возможность писать Вам или «взяться с Вами за дело» (в чем мне пока отказано) я заменяю чтеньем Толстого, ну хотя бы Воскресенья, что под рукой сейчас у меня. Вы – сестра мне, – и подумайте, с какой болью я закусываю при каждой новой строчке губы, чтобы не дать прорваться этому слову величайшей нашей мужской выразительности, дабы его горячая правда не попала в беду по моей ли малости, или по Вашей молодости, или по чем еще ином, как это всегда почти бывает с лучшими, с наилучшими достояньями человека.
Надо ли Вам, такой сестре, так по-родному хорошо знакомой со всеми секретами породистого и нравственно породистого благородства (субстанция печалящая и усмешливая), говорить, что не Елена книжки – моя жена, что то все ушло в катастрофу, в несуществованье, что существованье далось мне ценой перелома, что я учился долго и трудно равнодушью, что полюбив, не дал этому чувству расти, а женился, чтобы не было опять стихов и катастроф, чтобы не быть смешным, чтобы быть человеком, – и что я узнал чувства делимые, множественные, бренные и фрагментарные, не выражающиеся в стихах и их не знающие, но как бы наблюдающие человека и его сердце и их безмолвно обвиняющие. Надо ли говорить Вам, что я далеко не тот, чтобы легкомысленно над этими призраками чувств, дающими жизнь на земле не призракам, но живым детям, насмеяться за то только, что они не поют и не хватают за сердце своим одиноким, неделимым и бесследным богоподобьем, а смотрят, всматриваются и размножаются деленьем. О, трудно мне об этом и так, второпях. Но свято и это. Однако иначе, суше, совсем иначе, чем принято это умиленно выражать. Осенью ждем мы ребенка, это ее, бедную, и погнало домой. Вот и едем. – Марина, если Женя проснется, я оборву письмо и так пошлю. Этот один обман да простится всем нам троим, – он невольный, дальше поднимемся, другого никогда не будет.
Когда я прочел Ваше последнее письмо, у меня сердце сжалось от боли. Но это было заблужденьем. В следующую же минуту я поблагодарил Бога за то, что не встретил Вас летом 17 года. А то бы я только влюбился в Вас (и с Вами не было бы катастрофы, ибо их было бы две, а этого не бывает (т. е. у Вас и у меня)). Т. е. много бы ненависти осталось у нас по том, и такое потом обязательно бы последовало.
Письма не кончил. Опять просьба, уже раз высказанная Вам. Не думайте обо мне и об ответе, они придут сами собой. Стихов до Москвы читать не смогу. Пока не напишу из Москвы, – письма́, если бы написали, не посылайте. Всего огорчительнее было бы, если бы то, что пришло от Вас, залегло и сообщилось моей жизни (даренье большой нравственной и облагораживающей силы), в отдаленном моем выраженьи показалось чудны́м, смешным или непонятным Вам. А мне кажется, что судьба сводит нас так для того, чтобы кругом нас и рядом с нами не было искажений, обманчивости, измен. До свиданья. – Спасибо за Эккермана.
Письмо 15
<кон. марта 1923 г.>
Цветаева – Пастернаку
Я терпелива, и свидания буду ждать, как смерти. / Я <в> Вас знаю только Вашу душу. / Умею любить Вселенную в розницу: позвездно и погнездно, но это величайший соблазн, – раз в жизни: оптом, в собирательном стекле – чего? – ну глаз. (Как всю Музыку в мире в одной органной ноте голоса.) Нужно быть терпеливым, великодушным, пожалуй старым, старше возраста. Только старик (тот, кому ничего не нужно) умеет взять, принять всё, т. е. дать другому возможность быть. Открещиваться и принимать вздох (выдох!) за вексель – дело наглой и подозрительной молодости. / Последняя реплика – «При чем тут я?!» («Не по адресу»). А здесь, волей-неволей, приходится говорить о поэте. Миллиард за жизнь прочитанных книг. – Так? – И очень много написанных. Откуда же чудо первичного волнения? Почему это ударило, а не соседнее. У каждого поэта только один читатель, и Ваш читатель – я. Теперь, внимание: я же не слепая и не глухая. Ваше признание меня (поэта) до меня доходит, я же не открещиваюсь: Вы поэт, Вы видите будущее. Хвалу сегодняшнему дню я отношу за счет завтрашнего, я спокойно принимаю, раз Вы верите – это будет (следовательно есть!). Вы видите землю насквозь, Вы видите цветок в семени. Никогда не расцветающий здесь, здесь прорастание в земле <вариант: сквозь землю>, цвет – завтра и там.
Ничья хвала и ничье признание мне не нужно, кроме Вашего, руку на сердце положа. – О не бойтесь моих безмерных слов, их вина в том, что они еще слова, т. е. не могут еще быть только чувствами. Когда я окончательно поверю в Вас, я перестану Вам писать.
* * *
Я очень спокойна. Никакой лихорадки. Я блаженно провожу свои дни. Это в первый раз за жизнь не наваждение, – а <пропуск одного слова> не чара, а знание. Не рассмотрите в этом превышения прав, раз, – упокоения в себе, два. Кроме Элизиума, есть еще земной милый сад с тростинками, с хворостинками, с шерстинками птиц и зайцев, – лбом в Элизиум, ногами на земле. Поэтому покойно, упокоено только мое главенствующее. А ногам – для того чтобы прямо идти – нужна рука – протянутая навстречу. – Хочу Ваших писем. —
Письмо 16
<кон. марта 1923 г.>
Цветаева – Пастернаку
Не живя с <Вами>, я всю жизнь буду жить не с теми, но мне не важно с кем: кем. Живя <Вами>, я всю жизнь буду жить – ТЕМ!
* * *
Знаете, как это бывает. Предположим, Вы ставите вопрос, сгоряча – перв<ым> движ<ением> – нет, потом – глубже: да, потом еще глубже: нет, глубже глубокого: да… (Не четыре ступени – сорок!) И, конечное: да.
Так и с Вашим вопросом (ибо не утверждение, а вопрос, в утверждении – вопрос!) о сестре. (Уже сейчас не помню, что́ сгоряча, м.б. и да, важна смена!) Как с лестницы. Но в Вашем вопросе я не вглубь шла, а ввысь.
* * *
Воз<действие> одного на другого. Душа ищет знака, повел<евающего> быть, (скала – жезла Ааронова <вариант: Моисеева>).