Алекс. Бестужев.
(К этому письму принадлежит, следующий протест, писанный рукою Бестужева:)
Милостивый государь,
С изумлением начитал я в – м номере Сев. Пчелы, в исчислении гг. сотрудников вновь издаваться имеющего г. Смирдиным журнала Библиотека для Чтения, мое имя. Хотя я считаю себя не 6олее как червячком в печатном мире, но все-таки не хочу, чтобы меня издавали г-да спекулаторы на уду для приманки подписчиков, без моего спроса и согласия. А потому покорнейше прошу вас припечатать в Телеграфе известие, что я не только не буду, но и не хочу быть сотрудником г-на Смирдина; что в журнале, им издаваемом, ни теперь, ни впредь не будет моей ни строчки; что не только из сочинении моих, но из моего имени даже не продавал и не обещал я ему ни буквы. О поступке же г-на Смирдина, нарушающем не только личность, но и собственность писателя, предоставляю судить всей добросовестной публике. О tempora, o mores!
С уважением, и проч.
Александр Марлинский.
9 ноября 1833 г.
Дагестан.
Почтенный друг Ксенофонт Алексеевич.
И без письма вашего от 14 января угадывал я, в какую тяжкую борьбу вступили вы с людьми и обстоятельствами, принимаясь за журнал. Кровавым потом смазывается рычаг, двигающий вперед народы, но подвиг двигателей не остается незаметным или незамеченным в бездне потомства. Работайте. Я тем более ценю терпение ваше, что сам нисколько к нему не способен, и чувствую, каково для человека выносить подлейшие прижимки… Говорю по опыту, ибо однажды чуть не прибил Кр., выведенный из себя его вандальством.
Письмо это прервано было получением от вас книг и пелеринки для Шн. и помады. Письма при этом не получил; книги размокли в каком-нибудь горном потоке, и это к добру Брамбеуса: авось он не будет так сух, как я его представляю себе. Еще получил я диковинку-письмо, и от кого вы думаете? от Фаддея! Оправдание Г. и См., обвинение сестры Елены (которую несчастие точно сделало чересчур подозрительною), и наконец, разумеется, выходки против вас и предвещание, что вы меня обманете, обсчитаете, и Бог весть что. Я не сомневаюсь, что Б. любит меня, ибо я ничего не сделал такого против него, за что бы он имел право меня разлюбить; но что он любит более всего деньги, и в этом трудно усомниться. Впрочем, я не потерял к нему приязни; в основе он добрый малый; но худые примеры и советы увлекли его характер-самокат. Не постигаю отчего они так клевещут на вас? Врагом по литературе позволено быть, но личность есть вещь святая, и смешивать частную жизнь с публичным изданием есть низость (Здесь могу повторить замечание мое о непостижимой ветрености или способности увлекаться до противоречия себе;, которая было несчастным свойством Бестужева. В одно время, об одном и том же лице – два разные мнения! К. П.).
Письма адресуйте покуда в Тифлис, Павлу Алекс. Бестужеву, артиллерии поручику. В канцелярии начальника артиллерии. Он или доставит их мне или сохранит до моего приезда.
Здоровье мое плохо.
Насчет Ахалцыха скажу одно: я буду там прилежнее, и конечно Телеграф мне скажет за то спасибо. Кстати (или бишь не кстати) о моей статье: попытайте перевести на французский язык мнение о романтизме без исключений и без имени, и пошлите в журнал французский, в Петербурге издаваемый. В близости государя цензура гораздо умнее, и не вычеркнет, я думаю, евангельских истин.
Смирдин платит мне 5 тысяч в год за 12 листов. Таиса Максимовна очень благодарит супругу вашу за вкус ее убора, а я зато, что вы меня, своего должника, так скоро и мило удовлетворяете. Чувствую это. Братца Николая обнимаю. Ваш
Александр.
21 февр. 1834.
(Вот окончание еще одного потерянного письма. Оно, несомненно, относится к началу 1834 года, потому что на одной странице сохранившегося листка его означены поправки к разбору Клятвы при Гробе Господнем, а на другой странице следующее:
…внимательны, чтоб я как-нибудь не высвободил руки из пеленок. Назло однако ж им, я пью редко рюмку водки перед обедом и едва ли стакан вина в день, а про поведение мое могут узнать они из кондуитов, в которых самая враждебная мне рука не могла, со всем желанием и возможностью вредить, набрызнуть ни одного пятнушка. Досадно, право, что я, в слове которого еще не сомневался никто, кто лично знает меня, должен оправдываться!.. Но я далек, но я изгнанник, а люди так охотно верят злому! Кого здесь нет, тот вечно виноват, а кто здесь, тот еще виноватее. Но смешны мне люди.
Обнимите за меня брата Николая.
Valet. Ваш Александр.
(При посылке статьи брата его Павла Александровича, которая уже не могла быть напечатана в М. Телеграфе, прекращенном в начале апреля 1834 г.)
К. А.
Посылаю статью моего брата Павла; это первая попытка человека, который никогда еще не писал, но думал иногда очень порядочно. Напечатайте, если найдете достойным. Это даже нужно, ибо возражение справедливо. Я кое-что поправил – доправьте. Не имею ни мига писать к вам особо. Выезжаю через пять дней. Пишите в Ахалцых, и постарайтесь переменить адрес газет и журналов туда же. Обнимаю вас обоих.
Ваш Александр.
22 марта 1834. Дерб.
3 мая 1834, Тифлис.
Предпоследнее письмо ваше получил на дороге, и оно очень меня порадовало, – точно я друга встретил в пустыне; но последнее, с вестью о кончине Телеграфа, весьма огорчило меня, еще более как Русского, нежели как вашего друга, почтенный Ксенофонт Алексеевич! Впрочем, хотя этот удар будет вреден кошельку вашему, едва ли не будет он полезен расстроенному здоровью Николая Алексеевича. Я всегда предпочитаю саблю – пиле. Мелкие неудовольствия труднее переносить, чем сильное огорчение. Кончено – и с Богом принимайтесь за ваши мирные занятия, и старайтесь торговлею заправить изъян от литературной войны. Не стану подбирать в несносные утешения измочаленных пословиц или старопечатных фраз; утешение ваше в собственном сознании.
Я выехал из Дербента 3 апреля, при расцветающей природе; но из Кубы, поворотив в горы, опять въехал в зиму, кой-где с начатками весны. Дорога была трудна, но так прелестна, что я помнить ее буду как самую сладостную прогулку об руку с природою. Этого ни в сказке сказать, ни пером написать. Да и как написать, в самом деле, чувство? ибо тогда я весь был чувство, ум и душа, душа и тело. Эти горы в девственном покрывале зимы, эти реки, вздутые тающими снегами, эти бури весны, эти дожди, рассыпающиеся зеленью и цветами, и свежесть гор, и дыхание лугов, и небосклон, обрамленный радугою хребтов и облаков… О, какая кисть подобна персту Божию? Там, только там можно забыть, что в нас подле сердца есть желчь, что около нас горе. Над головой кружились орлы и коршуны, но в голове ни одна хищная мысль не смела шевельнуть крылом: вся жизнь прошлая и будущая сливалась в какую-то сладкую дрему; мир совершался в груди моей без отношений к человеку, без отношений к самому себе; я не шарил в небе, как метафизик, не рылся в земле, как рудокоп, я был рад, что далек от людей, от их истории, спящей во прахе, от их страстишек, достойных праха… Я жил, не чувствуя жизни. Говор ручьев и листьев наводил на меня мечты без мыслей, усталость дарила сон без грез. Но кратки промежутки жизненной лихорадки! Сердце мое сжалось, приближаясь к Тифлису, и оно не обмануло меня. Я нашел брата Павла в постеле долгой болезни, худого, измученного. Он получил отставку и едет на воды; дай Бог, чтоб они стали для него живою водой, чтоб он на дне их нашел утраченную молодость и здоровье! Отправив его, пущусь сам в Ахалцых, – и что меня ждет там? Добро ли, худо ли? Да будет: судьба моя в воле Бога и царя. Вы сомневались, как я приму ваше мнение насчет цены, назначенной Смирдиным, или лучше сказать Смирдину? Как вам не грех! Не есть ли друг наша совесть, не есть ли совесть лучший друг? Пускай каждое письмо ваше будет монологом правды, и будьте уверены, что он будет выслушан, как будто бы я сам говорил самому себе. Жизнь слишком коротка, чтоб ее тратить на комплименты даже с незнакомыми, а в дружбе пропуск искренности есть нарушение ее sine qua non.
Тифлисский воздух душен не только физически: у меня, здесь живучи, жернов на мозгу и на сердце. С виду прелестный город, шумен, разновиден, разнонороден, но торговля в Азии значит обман, а Тифлис населен торговцами.
Писавши ко мне, ограничьтесь пожалуйте одною словесностью: в нашем положении иногда отвечать приходится не только за то, что сам пишешь, но что и к нам пишут, и хотя ни я, ни вы, ни словом, ни делом, ни помышлением не оскорбляли общественной нравственности, но самую невинную шутку могут перетолковать злые умы в худую сторону. Благодаря Бога, этого еще не случалось со мной ни разу и вероятно не случится никогда; однако ж лучше толковать о Мазепе Булгарина и Тассе Кукольника, чем о цензуре. Я ничего не мог писать в это время: в Кавказских горах, после дня пути, думаешь только как бы просушиться да заснуть, а не растирать тушь и чинить перья.