Но, конечно, лишь в редких случаях способ изображения просто воспроизводит наблюдение. Обыкновенно процесс изображения оказывается приемом обратным, своего рода также индуктивной дедукцией, то есть не открытием нового выводного положения, а иллюстрацией в частном примере некоторого общего наблюдения. И тем более это не есть переход от некоторой конкретной полноты к ее символическому знаку, а скорее указание части, частности как заместитель целого. Вещи, принадлежности начинают играть роль, участвовать в действии и диалоге, замещают своего владельца, передают его, говорят за него. Достаточно вспомнить очки мистера Пиквика, которые «сверкают», когда это нужно, его штиблеты, которые «бегают» за него, зонтик Стиггинса или миниатюрный платочек Джоба Троттера, табакерку мистера Перкера, часы мистера Уэллера-старшего, которые не забыты даже в «Часах мистера Хамфри» (ч. 15), и т. п. У второстепенных персонажей какая-нибудь бытовая принадлежность нередко является их исчерпывающей, надолго запоминающейся психологической характеристикой.
Представляя читателю какую-ни будь материально запечатленную частицу «характера», Диккенс ждет от него той игры воображения, к которой сам склонен. И это делает изображение Диккенса таким живым, завлекательным. Но Диккенс обманет того читателя, который пожелает уловить какой-то смысл за данным ему клочком материи. Диккенс работает в своей фантазии наподобие описывающего и классифицирующего натуралиста, который по одной кости может найти систематическое место данному экземпляру. Но он даже не эволюционист и в лучшем случае приводит только к типу, к схеме. Его социальные типы — социальные штампы. Он не чувствует, что социально-историческое бытие есть реальное, объективное бытие, а характеры и «душевные склады» — только субъективная реакция на это бытие. Поэтому они легко классифицируются как социально-психологические типы, но как они возникли, неизвестно. Позже Диккенс пробовал показать, как его характеры развиваются из естественных задатков, но и этим их социальная природа для нас не раскрывается.
В «Записках Пиквикского клуба», во всяком случае, герои являются на сцену уже готовыми, сформировавшимися, а откуда они пришли и как сформировались, об этом мы не знаем. Но где к социальному нет социально-исторического подхода, там нет и диалектического. Найдя отвлеченно-прагматическое олицетворение характера (ч. 12), Диккенс непременно должен сказать ему свое да или нет, отнести к собирательной группе характеров положительных или отрицательных. Такая оценка соответствует у него каким-то отвлеченным критериям, не живым, хотя, может быть, когда-то и жившим, отвечает установившимся в какой-то прошлый исторический срок моральным меркам.
Диккенс как писатель созревал, как мы видели, в период, когда «старая приветливая Англия» уходила в прошлое и заменялась новой, мало приветливой. Все оценки и критерии при этом менялись. Считается, что Диккенс в чем-то на стороне этого нового, его называют радикалом и демократом. Диккенс действительно любит «средний класс», любуется его «положительными» типами и чертами, огорчается «отрицательными». Но мы видели выше, каковы были идеалы радикалов и демократов и во что вылилось их сочувствие «среднему классу». Для неисторического мировоззрения Диккенса «средний класс» во всех его слоях есть простая совокупность индивидов «положительных» или «отрицательных», и только. Его идеал — не демократия новой Англии, а «приветливое» среднее сословие прежних «мирных» времен. Здесь не место говорить о том, как отражалось новое для начала XIX века мировоззрение в более поздних произведениях Диккенса, но нельзя не заметить, что типическая для этого времени философия утилитаризма и социально-экономического эгоизма навсегда осталась для Диккенса чужой. В «Записках Пиквикского клуба» он, во всяком случае, ближе к морализму и прагматизму XVIII века, чем даже к отвлеченному гуманизму и утопизму радикалов.
ЧАСТЬ 27
Критерии и проблемы Диккенса
Ограничиваясь опять-таки «Записками Пиквикского клуба», можно предположить, что собственный жизненный опыт и непосредственное окружение оказывали меньшее влияние на воображение Диккенса, чем литературные традиции. Диккенс смотрит на все собственными глазами, но видит, по крайней мере в начале своей литературной деятельности, то же, что видели его великие предшественники XVIII века (Филдинг умер в 1754 г., Стерн — в 1768 г., Смоллетт — в 1771 г.). Поэтому он с такой легкостью воспроизводит их литературные приемы, хотя говорит новым языком. С точки зрения лексики и синтаксиса, он — сын своего времени, хотя этим языком говорят и те, кого надо считать посредниками между названными титанами и Диккенсом: В. Скотт (род. 1771 г.), Т.-Э. Хук (род. 1788 г.), капитан Фр. Марриет (род. 1792 г.). В особенности интересно сравнение Диккенса с В. Скоттом, как со старшим из названных и ярким тори: достаточно перечесть, например, «Эдинбургскую темницу» или «Гая Мэннеринга», чтобы убедиться, что мещане Эдинбурга в изображении тори В. Скотта резко отличаются от мещан в изображении Боза только местожительством, но не бытом, не психологией и не реакциями на события жизни.
Смотреть на настоящее глазами прошлого — значит видеть настоящее отвлеченно от него самого, изменившегося по сравнению с прошлым и меняющегося здесь, перед нами. Устойчивый сам по себе быт тогда кажется незыблемым: на него остается только умиляться, когда он симпатичен, или негодовать. Изменить его можно, только изменив человеческую природу. Если какое-нибудь учреждение или социальное явление в глазах Диккенса — зло, то не потому, что оно исторически сложилось в интересах одних и вопреки интересам других, а следовательно, может быть исправлено исправлением самой истории. Для Диккенса все зависит от того, какие люди осуществляют поставленные перед ними цели — хорошие или плохие. И даже социальная обстановка, какое бы негодование она ни вызывала, не может сломить добрую волю хорошего человека, а самая возвышенная обстановка не укротит воли, направленной ко злу. Для Диккенса в быту как бы отражается какая-то метафизическая сущность «старой приветливой Англии», Англии Пиквиков, Уордлей, Уэллеров. В поведении же Додсонов и Фоггов, Джинглей и Троттеров — виновата их собственная порочная натура, исправить которую не всегда можно, но если можно, то призывом, моральной проповедью, обращением к совести, как это случилось с Джинглем и Троттером, которые «с течением времени стали достойными членами общества» (гл. 51, LVII). Парламентские выборы или газетные нравы, городские управления и суды, конторы адвокатов и их клерки — смешны, грязны, недобросовестны, потому что уважаемые люди, в руках которых все это находится, на самом деле не заслуживают уважения. Даже в долговые тюрьмы люди попадают по собственной испорченности или под разлагающим влиянием других испорченных людей; а жертвы ошибок и нелепых законов, как мистер Пиквик или добродушный сапожник (гл. 40, XLIV), и здесь проходят как светлые примеры торжествующей добродетели.
Время похождений мистера Пиквика, как мы видели, было временем в английской истории очень ответственным, а между тем герои «Записок Пиквикского клуба» так «приветливо» беззаботны, легкомысленны, до такой степени ничего не подозревают об исторических событиях в их стране, как будто событий нет или как будто Диккенс завел их в какую-то совсем другую, и притом не реальную, а воображаемую эпоху[18]. Нельзя даже предположить, что Диккенс намеренно показывает легкомыслие «среднего сословия» в серьезнейший для него исторический момент его подъема, его прихода к власти и разрушения романтически прославленной «старой приветливой Англии», — никаких данных для оправдания такого предположения Диккенс не дает. «Записки Пиквикского клуба» были названы «комической поэмой среднего класса»[19], и это, конечно, верно, но здесь «средний класс» представлен не в один из моментов его длинной и сложной истории, а в отрешенности от нее; и он не поднят фантазией автора на высоту подлинной поэмы, а спущен на риторическую плоскость мещанской комедии. Пафос риторики «Посмертных записок» дает читателю почувствовать, что Диккенс сам плоть от плоти и дух от духа изображаемой им среды и не может над нею возвыситься. Живя в самой гуще мещанской жизни, ее радостями, печалями и идеалами, Диккенс не способен отрешиться от злобы текущего дня и за ее феноменальностью не видит подлинной социально-исторической реальности. Для Диккенса существуют только субботы, воскресенья, понедельники и т. д., похожие друг на друга, пока их спокойное и нормальное течение не нарушается каким-нибудь болезненным злоупотреблением.