В этих двух королевствах /в Англии и в Ирландии. — А.Л./ Вы не снискали бы славы в армии, где малейшая претензия на образованность, благочестие или общепринятые нормы морали грозит увольнением. И хотя я не слишком высокого мнения о Вашей профессии, ибо сужу о ней по тем ее представителям, кого наблюдаю воочию, я не могу не воздать должного джентльменам ирландского происхождения, которые, будучи изгнанниками и чужестранцами, сумели тем не менее проявить себя во многих странах Европы с лучшей стороны, отличиться безупречной службой и беспримерной отвагой. В этом ирландцы превзошли все прочие нации, что должно было бы повергнуть в стыд англичан, которые постоянно обвиняют исконных жителей Ирландии в невежестве, тупости и трусости. В действительности же недостатки эти проистекают от нищеты и рабства по вине их безжалостных соседей, а также из-за продажности и корыстолюбия местных землевладельцев. В подобных условиях даже древние греки превратились бы в тупых, невежественных и суеверных рабов. Мне приходилось несколько раз путешествовать по обоим королевствам, и я обнаружил, что здешние крестьяне, даже самые неимущие, те, что говорят на нашем языке, отличаются гораздо большим здравомыслием, юмором и смекалкой, чем их английские собратья. Однако бесконечной череды притеснений, тирании лендлордов, нелепого фанатизма их священников и обрушившихся на страну невзгод более чем достаточно, чтобы притупить самые острые умы под солнцем…
Поуп, Гей и я изо всех сил стараемся веселить и наставлять народ и при этом делаем вид, что, за вычетом дураков и проходимцев, врагов у нас нет и никогда не было. От Поупа и Гея, скажу откровенно, я отличался, во-первых, неукротимым желанием попытаться вместе с правительством искоренить захлестнувшие страну пороки, а во-вторых, дурацким рвением спасти этот несчастный остров /Ирландию. — А.Л./. Преуспел же я единственно в том, что потерял всякую надежду на благосклонность здешних властей, а также в том, что досадил английскому двору и за двадцать лет навлек на себя тысячу самых оскорбительных и беспардонных наветов, получив взамен лишь любовь ирландской черни… Вот почему, какими бы скромными способностями ни наградил меня Господь, могу без ложной скромности заявить, что еще ни одному человеку на земле не удалось с таким блеском распорядиться ими себе во вред…
Александру Поупу
Дублин, 8 июля 1733 г.
…Что до меня, то здоровье мое столь шатко, что в настоящее время пускаться в столь долгий путь не решаюсь. Я не хочу и думать о Лондоне, где мне по бедности моей пришлось бы постоянно переезжать с места на место, что в моем возрасте весьма обременительно. К тому же у Вас я буду лишен многих удобств, к которым здесь привык. В этом городе /Дублине. — А.Л./ в моем распоряжении все имеющиеся в наличии кареты, повозки и экипажи; кучера и возницы, в отличие от Ваших хамов, уступают мне дорогу; в Англии любой вельможа, проезжая мимо в запряженной шестеркой карете, не преминет окатить меня грязью, а то и сбить с ног; в Ирландии же самый знатный лорд или сквайр велит придержать лошадей и дать мне пройти. Вот каким образом я обращаю бедность и рабство себе на пользу, и вот почему я предпочитаю (о чем мне уже приходилось писать Вам) быть свободным человеком среди рабов, нежели рабом среди свободных людей. Здесь я спокойно хожу по улицам, никто меня не толкает; больше того, нередко я становлюсь объектом поклонения самого своего безотказного друга — черни. Здесь я — лорд-мэр 120 домов, я — полновластный хозяин величайшего собора в королевстве; я живу в мире и согласии с соседними монархами, лорд-мэром Дублина и Дублинским архиепископом — последний, правда, подобно старому Льюису, совершавшему некогда набеги на Лотарингию, иной раз вторгается на мою территорию. Шутки шутками, но все эти преимущества немало способствуют моему душевному равновесию…
Александру Поупу
1 ноября 1734 г.
Только недавно пришло Ваше письмо от 15 сентября с припиской лорда Б-ка /Болинброка. — А.Л./. По получении его я еще несколько недель страдал постоянными своими недугами: головокружением и глухотой; ныне слух вернулся, голова же кружится так, что я шатаюсь, точно пьяный, и пребываю в отвратительном настроении. Притом исправно езжу верхом и много гуляю, что не лечит, зато отвлекает. От этих болезней я утратил почти начисто память, отчего совершаю множество промахов: одну вещь принимаю за другую, все на свете путаю; когда пишу, делаю сотни ошибок, чего Вы не можете не замечать, — довольно их, уверен, и в этом послании… Слава Богу, все, что требовалось сочинить, уже сочинено; сейчас если и берусь за перо, то затем лишь, чтобы написать письмо либо, как и положено старику, какую-нибудь безделицу, годную лишь для детей или школьников, самых невзыскательных; сегодня мы втроем-вчетвером эту безделицу, веселясь, читаем вслух, а завтра за ненадобностью бросаем в камин. И все же, что забавно, я постоянно замысливаю какое-нибудь грандиозное творение, на которое и у молодого, здорового человека ушло бы лет эдак сорок, а между тем никак не закончу трех работ {72}, которые лежат уже несколько лет совсем почти готовые… Поверите ли, вечерами я писать уже не могу — из-за головокружений и ослабевшего зрения; большая же часть дня — из-за неотвязных дел и навязчивых посетителей, коих не могу в моем положении не принимать, — пропадает понапрасну… Уверяю Вас, кто написал «Опыт о человеке» {73}, я угадал сразу же; могу биться об заклад: Вас я узнаю по шести любым строкам, если только Вы по какой-то надобности не подделываетесь под другого. Никогда бы не подумал, что Вы такой морализатор и что найдется на свете человек, который выдумает столько новых и замечательных правил поведения. Признаться, в нескольких местах я все же споткнулся и вынужден был их перечесть. Кажется, я уже писал Вам, что по этому поводу рассказывал герцог Д. /Дорсетский. — А.Л./; один здешний судья (он Вас знает) сказал герцогу, что, читая «Опыт о человеке» в первый раз, он остался доволен, но кое-что не понял; во второй раз понял почти все, и удовольствие от прочитанного соответственно возросло; в третий же раз «темных мест» не осталось вовсе, и поэма Ваша привела его в неописуемый восторг…
Александру Поупу
7 февраля 1736 г.
Некоторое время назад я обедал у епископа из Дерри, и господин секретарь Кэри с печальным видом сообщил мне, что Вы серьезно больны. С тех пор я ничего более о Вас не слышал, а потому пребываю в большой тревоге — но не столько за Вас, сколько за себя и за весь мир, ибо хорошо знаю, насколько мало Вы цените жизнь и как философ и, в особенности как христианин, в чем никто из нас, еретиков, сравниться с Вами не может. Если Вы уже поправились, то я должен Вас упрекнуть: Вы могли бы снять бремя волнений с того, кто не перенесет, если с Вами что-то случится, — и это при том, что мы находимся в постоянной разлуке, как будто я уже в могиле, к которой каждый год меня все ближе подталкивают возраст и постоянные болезни. Я уже давно не приставал к Вам с вопросами о Вашем здоровье — прошу Вас, отзовитесь, пожалейте меня. Для меня Вы — далекое поместье, с которого я имею отличный доход, хотя никогда в нем не бываю…
У меня никого, кроме Вас, не осталось; сделайте доброе дело, переживите меня, а потом умирайте себе на здоровье — только без боли, и давайте встретимся в лучшем мире, если только это не возбраняется моей религией, а вернее, моей моралью, хоть они и несравнимы с Вашими… Здоровьем своим похвастаться не могу: голова кружится постоянно, между кожей и костями не осталось ни унции мяса, что, впрочем, не мешает мне проходить в день мили четыре-пять и проезжать десять-двенадцать. Но сплю я дурно, аппетита нет; что же до стихов, то на китайском языке мне сейчас пишется легче, чем на английском. Я столь же изобретателен, сколь и любвеобилен, и тем не менее каждый день задумываю всевозможные сочинения в прозе; бывает даже, напишу вечером пол страницы, однако наутро отправляю написанное в мусорную корзину. Огорчительнее всего то, что мои подруги, которые лет десять — пятнадцать назад относились ко мне вполне пристойно, теперь меня забросили, хотя сейчас я не так стар в сравнении с ними, как был раньше, что доказывается арифметически: тогда я был старше их вдвое, а теперь — нет…
Прощайте же, любезный друг! Мои дружеские чувства и уважение к Вам да пребудут вовеки!
Александру Поупу
9 февраля 1737 г.
Строго говоря, своим лучшим другом я Вас назвать не могу, ибо мне не с кем Вас сравнивать: под ударами Времени, Смерти, Ссылки и Забытья полегли все. Быть может, я меньше жаловался бы Вам на здоровье и дурное настроение, если б не искал оправдания, что неаккуратно отвечаю на письма — даже Ваши. Вы совершенно правы: нашим друзьям совершенно безразлично, здоровы мы или больны, счастливы или несчастны. Это подметили даже простые служанки, я часто слышал, как они досадуют: «Я так больна — и хоть бы кому до этого было дело!» Меня тоже раздражает, когда посетители отпускают дежурные комплименты: «Надеюсь, господин декан, Вы пребываете в добром здравии». Если я здесь и популярен, то лишь у простого люда, который, как выясняется, более верен, чем те, кого мы, по дурости, ставим выше них. Я хожу пешком, так же как и мои друзья из низших сословий; они, а никак не те, кого мы зовем «джентри», при встрече со мной кланяются и обнажают головы; они до сих пор помнят мне то, что джентри давно забыли. Напротив, люди знатные и могущественные не только не питают ко мне любви, но и не находят нужным скрывать это, да и я, к чести своей, могу сказать, что не хожу с визитами и не поддерживаю знакомства со здешней знатью — как светской, так и духовной. К несчастью, я не могу оказать услугу даже самому достойному человеку, разве что в пределах своего собора и при наличии вакансии. Больше же всего, даже больше возраста и болезней, удручает меня то, что в любой области общественного устройства царит самая бессовестная продажность…