Ознакомительная версия.
Парк этот зелен, но пригородность чувствуется в нём неодолимо. И шум моторов доносится, и живности здесь нет – пусты переходы лесные от шорохов, скрежета. Выпотрошенный лес. Отзвуком иных джунглей были крики птиц; жутко делалось, когда невидимое горло начинало вдруг с макушек трещать надрывно пожарной сиреной. Я замирал и ждал невольно, что начнётся от звука такого оглушающего опасность какая-нибудь или тревога, но ничего не происходило.
После часового блуждания вышел я к обрыву, под которым дорога прогулочная лежала. Не хотелось мне спускаться к протоптанности; продолжил я прогулку траверсом – вдоль дороги, но вдали от неё.
Увидел вскоре двух туристов. Захотелось озорничать. В кустах остановившись, я принялся в ладошку плачем кабана дикого завывать, а на туристов поглядывать. Остановились они сразу, фотоаппараты подняли, но разглядеть меня снизу не могли. Я повыл ещё, потом одумался. Шалость пустая, конечно, но пусть хоть кому-то лес этот живым будет, дикостью природной населённым.
Я шёл дальше. Рвал паутину, выворачивался из-под лиан. Ветки в плотности перекручены; напомнили они клубы колючей проволоки – у ворот поруганной приштинской церкви. К тому были и колючки, разнесённые по лесу. Неприятность была от тонкой верёвки (не то ветки, не то ствола будущего) с шипами частыми, торчащими вверх, – впивались они неотрывно в кожу, одежду, рюкзак. Понятно стало от глубоких царапин, как крепятся по деревьям такие эпифиты.
Наконец решил спуститься к дороге. Спуск сыпучим выдался, колючим. Собрал я в сандалии сору, но прыгнул на дорогу весело – спуском довольный.
Дальше шёл я по дороге, но недолго. Внизу, по спуску холмовому, увидел оленя, меж деревьев семенившего. Живности такой я обрадовался и вслед оленю побежал. Не думал, конечно, нагнать его, но подозревал увидеть табун лесной. Бег мой по откосу прекратило падение лёгкое; дальше я двигался в умеренности. Оленей не обнаружил, но вышел к проволоке колючей, за которой коттедж построен был; за ним – вид неожиданно чудесный. Я отыскал калитку, вышел во двор безлюдный и понял, что на выступе горном нахожусь, от растительности очищенном и потому пейзажа – вниз (к долине) и вперёд (к горам соседним) – не лишённом. Канди остался по другой сторону; здесь же сёла были и городок небольшой.
Вернулся в парк – поднялся к дороге.
Захотелось мне в прочности лиан увериться. Этим я занялся под широким деревом. Упираясь ногами в ствол, перебором рук поднял себя на три метра и был доволен вполне. Чувствовал, что вес мой лиане не был пределом.
Позже встретил я стаю обезьян. Поведением их заинтересовавшись, следовал за ними не меньше часа. Было их – от малышей до стариков – пятнадцать. Они участие моё в спокойствии приняли, кроме одного – молодого и возбуждение натуральное показывавшего. Был он игрив; бросался на сородичей, скалился, шумел. Потом вдруг торопился ко мне – принимался к ногам моим подкрадываться. Не зная, чем считать поведение такое – агрессией или приглашением в игру, я вынужден был так же склоняться к земле, ухать, дёргать головой. Видя это, обезьянин отбегал, вспрыгивал на дерево; покачиваясь на ветке, выставлял возбуждённый орган. За человека он признавал лишь голову мою – от неё ждал опасности; ноги, к которым крался, почитал чем-то отдельным, несамостоятельным.
Внимание обезьянина не прекращалось всю нашу прогулку. Он подбегал ко мне сзади, щерился от земли. Если проходил я мимо веток, он взмётывался по стволу и на ветки эти с оскалом обрушивался. Возбуждение на теле его не прекращалось. Сородичи обезьянина не показывали мне эмоций даже в близости метровой. Лишь молодые мамаши (с грудничками на животе) держались от меня в стороне.
Ушёл я со стаей далеко от дороги. Шагал сквозь кусты – ждал укуса (если не от злонамеренности, то от испуга).
Жизнь обезьянья скучной представилась, напрасной. Мог ли я ждать другого от животных? Смотрел на лица их, узнавал мимику. И сказать можно, что это – люди, но сознания лишённые, отуплённые до инстинктов одних. Как мысль свободная в созданиях таких появилась? Невольно панспермия помыслится – если не жизни вообще, то сознательной по меньшей мере. Не могу я вообразить эволюцию миллионнолетнюю – пути от взгляда замутнённого до ясной зоркости человеческой; слаб для таких воображений мой ум… Во всём обезьяны чудились умелыми механизмами – пустыми, бездушными.
Шли они направлением одним. Ковыряли землю, листья, норы; заглядывали в дупло; прыгали резво с лиан на деревья; шалили, игрались, ели что-то, расщупывали тела друг друга, нюхались. И всё… Ничего более. Лишь однажды монотонный ход прервался писком. Случился он от драки на дереве. Погрызлись обезьяны две, и гнать одна другую начала. К шуму сбежалась вся стая – не то разнимать, не то участвовать. Свалка на ветках стянулась, кубарем по лианам продолжилась. Звуки были громкие и напоминали кошачью свару.
Не обнаружив восторга желанного от наблюдений за обезьянами, я отправился назад, к дороге.
Через полчаса, кладбище английское миновав (от спуска к которому 30-метровый Будда виден, на соседнем холме усаженный), вышел я к склону, коттеджами уставленному. Спустился по лесенкам путаным в город; для окончания прогулки посетить задумал храм, в котором хранится зуб Будды.
Зуб этот сочтён наиценнейшей реликвией ланкийской, потому в шортах меня пустить к нему отказались – негоже с икрами голыми к зубу приближаться. Недоразумение это уладилось случайностью чудесной – нашёлся возле ворот охранником допущенный торговец дхоти (по необычайной проницательности понял он затруднение моё и помощь соизволил предложить). 120 рублей – и я, тряпкой пёстрой повязанный, вышел на прихрамовую площадь. Подобная удача случилась не для меня одного – много здесь было иностранцев в дхоти того же дрянного пошива.
235 рублей – вход. Обувь нужно оставлять на улице (горячий камень здесь был приятнее холодного и мокрого на пике Адама). Сандалии я, отвернувшись от охранников, упрятал в рюкзак. Так надёжнее.
Зуб увидеть нельзя. Спрятан он крепко, и лежащие на полу буддисты молятся слепо в его направлении; к стенке, за которой должен он содержаться, укладывают красивые трупики лотосов. Довольствоваться пришлось оставленным от князя Салтыкова описанием: «Из-под золотых колпаков и парчовых покровов вынимали и показывали сиамским бонзам [32] святыню буддизма – зуб самого Будды, чёрный, полусгнивший и крючковатый» {35} .
Здесь повстречался мне диковинный ланкиец. Диковинность его была не от бороды длинной, завитой на плечо, но от слов. Начал он улыбкой; я кивнул в ответ; тогда ланкиец указал к зубу, промолвил о святости его. Помолчав, добавил:
– Людям здесь хорошо. Многого не надо. Здесь благое дело. Помоги нищему, положи лотос, слова хорошие скажи. Тебе зачтётся.
Выждав паузу молчания, я хотел идти, но незнакомец продолжил:
– Только не всё чистоте твоей помогает. Иногда и не знаешь, где под видом доброго сделаешь зло. А как узнать? Я из Коломбо. Были там? Да… Хороший город. Там на базарной площади стояли как-то молодые парни. Туристам благие заслуги продавали. У них в корзинках голуби сидели. Они торговали их свободой. Говорили иностранцу: «Выкупите эту жизнь. Вам зачтётся. 1000 рупий [235 рублей] – и отпускайте голубя. Пусть летит. Вы ему жизнь дарите и этим карму себе чистите. Малость, конечно, но ведь и последняя соломинка спину верблюда переломит, а заслуга малая склонить к лучшему перерождению может». И делали. Делали. Платили за голубя. Отпускали. И рады были. Хорошенькое дельце… Уходили довольные. А что? Жизнь подарили. Не знали они, что крылья у голубей подрезаны, что в квартале соседнем их ловят мальчишки и обратно несут – на базарную площадь, в корзинку. Вот как. А птица так долго не может. Помирает наконец. Её раз двадцать выпустят на свободу, она потом и помирает…
Молчание. Молятся буддисты, шелестит одежда. Где-то приглушённо лязгает колокольчик.
– Вот я и думаю. Им действительно зачтётся, а? Ну… туристам. Они-то не знают, что зло делают. Что деньгами своими покупают не жизнь, а мучение живому существу. Благословляют торговцев ловить новых голубей и крылья им резать… Да и разве только там, на базарной площади, получается так глупо, или в жизни вообще всё так устроено? Уверен, что добро делаешь, помогаешь человеку, усталости не знаешь – деньги и радости последние отдаёшь и благодетеля в себе нахваливаешь. А потом вдруг оказывается, что помощь твою навязчивой считали, что добро твоё злом слышали, что человеку тому иные радости нужны… И уверен он, что вредил ты ему заботой своей. Любишь, помогаешь, а по сути – вредишь. Как же так? Что же карма? Что мне в заслугу сочтётся, а что в проступок? Если нет чёткого распределения, то как перерождение лучшее заслужить? Да и возможна ли карма в такой относительности? А если нет относительности, то почему мы не знаем правил твёрдых – делай так, а не иначе. И каждый учитель своё говорит. Странно, да? И мне зачтётся только по благой мысли, по замыслу благому. Хотел голубю помочь, и это – заслуга. Но это – безответственность. Ведь должен ты быть умнее, прозреть эту торговлю благими делами с крыльями подрезанными. Вот о чём речь… Допустимо ли доброму человеку быть глупым? Можно ли добросердечием одним без сознания крепкого человеком хорошим стать? Да и что значит – хорошим? Как судить человека – по тому, что он сделал, или по тому, что мог сделать? Отпустил одного голубя – молодец; но ведь мог отпустить сотни…
Ознакомительная версия.