Русское правительство явно не понимало, что от возвышения России над Европой после победы 1814 г. — Англия стала врагом России на столетие. Теперь — Россия восстанавливала против себя всю Европу. Между тем свободный проход через проливы Турция гарантировала нам ещё с 1829 — чего ещё? (А в случае европейской войны — кто угодно закупорит Дарданеллы снаружи.) Но, уже полвека как выйдя к Чёрному морю, Россия так и не построила там сильного современного (хотя бы частично винтового) флота, только парусные суда. (Не говоря уже, что мы не умели освоить черноморское побережье сельскохозяйственно, не хватало культуры. Да по всей российской обширности звали, стонали нерешённые запутанные или неначатые внутренние дела.) Николай I и не осознавал степени технической и тактической отсталости нашей армии: ни рассыпного строя, ни окопной подготовки, кавалерия приучена к манежной езде, а не к атакам. И пренебрег уже тогдашней обозлённостью российского общества против его администрации (так что впервые зазияло желание поражения своему правительству). Но он — не сомневался в поддержке от Австрии и Пруссии… (Между тем: Австрии грозил русский охват уже с третьей стороны; Англия была дополнительно встревожена утверждением России на Сыр-Дарье; Наполеон III искал проявить себя как новоявленный император; Виктор-Эммануил II — возвысить Сардинию среди европейских держав; в Турции — патриотический подъём, Египет и Тунис поддерживают его; и Пруссия фактически присоединилась к требованиям коалиции.) А Николай I рвался шеей в петлю, какова ж была эта надменная самоуверенность! Он отклонил несколько предложений переговоров. (А ведь уже по 1790 году должен был усвоить эту опаснейшую конфигурацию всех европейских держав против России.)
Ход войны известен. После крупной русской морской победы под Синопом над турками англо-французский флот вошёл в Чёрное море. Мы и не пытались помешать высадке союзников у Евпатории (хотя её уже предсказывала английская пресса) и, ещё до осады Севастополя (не укреплённого с суши), не использовали своего огромного превосходства в кавалерии и значительного в числе штыков, маршировали батальонными колоннами под сильным стрелковым огнём французов. (Впрочем, вот французская оценка русского «противника, одарённого редчайшими военными качествами, бесстрашного, упорного, не впадавшего в уныние, напротив, после каждого поражения бросавшегося в бой с новой энергией»[31].) Австрийская угроза заставила русское командование очистить все свои завоевания на Балканах, и Валахию-Молдавию. Севастополь самоукрепился (Тотлебен) и выдержал 11 месяцев осады, до августа 1855.
Но на полгода раньше того, в феврале 1855, умер (не без загадочности) Николай I. Смена царствования — всегда поворот политики, крутая смена советников, и Александр II после бестолкового боя у Чёрной речки (где наши потери были вчетверо больше) стал поддаваться расслабляющим советам о капитуляции.
Из нашей исторической дали ясно: самоуверенным безумием было — Крымскую войну начинать. Но после двух лет войны, и такой стойкости Севастополя, и стольких уложенных жертв, — следовало ли так расслабиться? Гарнизон Севастополя в полном порядке занял сильно укреплённую Северную сторону; он численно уступал союзникам, но был грозно закалён стоянием в долгой осаде. Крымская армия не имела недостатка ни в боеприпасах, ни в провианте (ежедневно солдату — фунт мяса), и не была отрезана от массива русской территории, и могла перенести вторую зимнюю кампанию. Не было из России хороших дорог, — но это ещё более отяжелило бы союзникам задачу наступать по бездорожью (при том, что их морские коммуникации уже растянулись на 4000 км). К тому же «по соображениям национального самолюбия за всё время войны у союзных войск не было общего командования, три армии имели три отдельных генеральных штаба», которые согласовывали, как дипломаты, каждую операцию. К тому же «англичане, привыкшие к большому комфорту, оказались совершенно неподготовленными к суровому климату и потеряли предприимчивость и бодрость… смертность царила среди них ужасающая: из 53000, прибывших из Англии, боеспособных оставалось только 12000»[32] — к весне 1855. Австрия, после ухода русских с Балкан, уже не грозила выступить, — да запасные крупные русские армии стояли и на австрийской границе, и в Польше, и на Кавказе, и у Финского залива (а балтийский флот успешно отразил атаки союзного флота). К весне 1856 вооружённые силы России были до 1 млн 900 тыс., крупней, чем к началу войны. По мнению С. Соловьёва (которому, кстати, в 1851 запретили чтение публичных лекций по русской истории): «Страшный мир, какого не заключали русские государи после Прута» (унизительный мир Петра). Соловьёв считает: «тут-то и надо было объявить, что война не оканчивается, а только начинается, — чтобы заставить союзников кончить её»[33]. Борьба за русскую землю (если бы союзники ещё оказались способны продвигаться вглубь) могла бы возобновить в русских дух 1812 года, а дух союзников бы падал.
Этот поспешный мир (1856, по которому Россия теряла и право содержать военный флот в Чёрном море и дунайскую дельту) был худым началом правления Александра II, но и первой победой общественного мнения. (Российские либералы боялись успехов русского оружия: ведь это придаст правительству ещё больше силы и самоуверенности; и облегчены были падением Севастополя.) Всё вместе явилось точным и роковым предвозвестьем 1904 года. (Впоследствии Александр сказал: «Я сделал подлость, пойдя тогда на мир»[34].)
В передышку произведенного тут более чем векового огляда российской внешней политики — приходится заключить: да, династия Романовых в петербургский период продремала то грозное, что приближало гибель России.
Зато крестьянскую реформу Александр II провёл с необычной для себя (при его «опасливой мнительности») энергией, опираясь против дворянского сопротивления на неограниченность своего самодержавия. С 1857 заработал секретный комитет по крестьянским делам, по началу не имевший ни сведений о положении дела, ни плана: освобождать ли с землёй или без земли. Летом 1858 был снят оброк с казённых и удельных крестьян — тем самым они и получили хозяйственную свободу, а личная у них была. В редакционных комиссиях по реформе шли долгие споры, кому земля и сохранять ли крестьянскую общину, работали в большой неопределённости, — наконец Александр потребовал, чтобы манифест был готов к 6-й годовщине его восшествия на трон. И решающий шаг — был сделан (1861), но и с несомненными ошибками; как и тридцать лет спустя определил Ключевский, «выступ[или] иные начала жизни. Начала эти мы знаем… но не знаем их последствий»[35]. И, действительно, все последствия отдались нам только в XX веке.
В личной собственности крестьян остались лишь подворные усадьбы (проступает призрак сталинской коллективизации?..). Земля же — частью оставлена у помещиков, по их противлению, частью — передана общинам (по славянофильской вере в них…). Наделение крестьян землёй (разное в разных местностях) было и недостаточным, и дорогостоющим: крестьяне должны были заплатить за «дворянскую» (этого как раз — они и не могли принять в сознание) землю — выкупные платежи. Взять этих денег им было неоткуда, до сих пор они за всё платили либо своим трудом, либо его продуктами; к тому же эти назначенные платежи местами значительно превышали доходность земли и были непосильны. Теперь для уплаты выкупов государство давало крестьянам ссуду (4/5 от нужной суммы), с рассрочкой на 49 лет, однако под 6 %, — и эти проценты с годами накоплялись и добавлялись к податям. (И лишь события начала XX века оборвали накопление тех долгов и счёт этих 49 лет.) Местами сохранялись ещё временные обязательства за крестьянами по отработке трудом. Во многих местах крестьяне от освобождения потеряли права на лес и на выгон. Манифест 19 февраля одарял личной свободой — но для русского крестьянина владение землёй и её дарами было важнее личной свободы. От Манифеста разлилось в крестьянстве и недоумение, кое-где возникали волнения, ждали следом другого манифеста, более щедрого. (Однако западные историки дают, по сравнении, такой комментарий: «Несмотря на все ограничения, русская реформа оказалась бесконечно более щедрой, чем подобная же реформа в соседних странах, Пруссии и Австрии, где крепостным была предоставлена «совершенно голая» свобода, без малейшего клочка земли»[36].)
Из-за общинного строя реформа оставляла крестьян, по сути, и без полной личной свободы, всё крестьянское сословие — в отчуждении от прочих сословий (не общий суд, не общая законность). Был временно введён институт мировых посредников из среды местных дворян, для практического способствования проведению реформы, — но этого было мало: реформа не создала ещё одного важного административно-попечительного звена, которое бы в ходе немалых лет помогало бы крестьянам совершить трудный психологический поворот от полного изменения жизни и приноровиться к новому образу её. Мало того, что ошеломлённый крестьянин был брошен в рынок — у него ещё и руки были связаны общиной. На крестьянстве же осталась и главная тяжесть государственных податей, а денег — взять неоткуда, и так попадал крестьянин в руки бессовестного скупщика и ростовщика. — Недаром Достоевский тревожно писал о пореформенной поре: «Мы переживаем самую переходную и самую роковую минуту, может быть, изо всей истории русского народа». (Сегодня мы с ещё большим основанием добавим пору нынешнюю — с 90-х годов XX века.) Он писал: «Реформа 1861 года требовала величайшей осторожности. А встретил народ — отчуждённость высших слоев и кабатчика». К тому же: «мрачные нравственные стороны прежнего порядка — рабство, разъединение, цинизм, продажничество — усилились. А из хороших нравственных сторон прежнего быта ничего не осталось».