Ознакомительная версия.
И вот прямо с высот бунинской поэзии вы попадаете в кромешную тьму сиринского духовного подполья. <…> Сирин – блестящий писатель… И все же, с каким огромным облегчением закрываете вы книгу, внимательно прочитавши до последней строки. Слава Богу, не надо дальше читать этого наводящего гнетущую тоску талантливейшего изображения того, как живут люди, которым нечем и незачем жить. Не люди, а человекообразные, не подозревающие ни красот окружающего их мира, ни душевных красот человеческой природы, слепорожденные кроты, толкающиеся беспомощно, безвольно, безответственно, в потемках какого-то бессмысленного и бесцельного прозябания. Какой ужас, так видеть жизнь, как ее видит Сирин! Какое счастье, так видеть жизнь, как ее видит Бунин![8]
Как бы ни заблуждался и ни ошибался К. Зайцев в оценке достижений Набокова, сам факт такого сопоставления означал постановку вопроса о Набокове как литературном сопернике Бунина. К ноябрю 1929 года, когда появилась статья Зайцева, Набоков уже был автором двух поэтических сборников и двух романов, опубликованных в Берлине, а также многочисленных рассказов, стихов, эссе и рецензий, печатавшихся в основном в берлинской газете «Руль». Вскоре должен был выйти первый сборник рассказов и стихов Набокова «Возвращение Чорба». Хотя к 1929 году несколько его стихотворений и рассказ уже были опубликованы в ведущем эмигрантском «толстом» журнале «Современные записки», до журнальной публикации «Защиты Лужина» в 1929 году и выхода романа отдельным изданием в 1930-м Набоков был в Париже еще не слишком известен. Именно выход в свет третьего романа Набокова стал сенсацией в русских литературных кругах. По словам Нины Берберовой, «огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше существование отныне получало смысл. Все мое поколение было оправдано»[9].
Однако еще в 1926 году Глеб Струве, впоследствии профессор русской литературы в Беркли, в рецензии на первый роман Набокова «Машенька» (изд. 1926 г.), опубликованной в парижской газете «Возрождение», назвал Набокова «учеником» Бунина: «Для тех, кто любит сравнивать и прослеживать влияния, скажем, что на романе Сирина, если не считать Тургенева, больше всего сказалось влияние Бунина. Бунин вправе гордиться им как своим учеником»[10]. Два года спустя критик и поэт Михаил Цетлин (Амари), соредактор парижских «Современных записок» и будущий основатель – совместно с Марком Алдановым – нью-йоркского «Нового журнала», недвусмысленно указал на связь между творчеством Набокова и Бунина в рецензии на роман Набокова «Король, дама, валет» (1928):
Автор чувствует уродство и пошлость, кошмарную атмосферу большого города, в данном случае Берлина, его быта, улиц, ночных кабаков, больших магазинов. Правда, это Берлин, увиденный русскими глазами, писателем, знакомым с Петербургом Достоевского и Бунина. Вероятно, Сирину известен один из самых замечательных и, как это нередко бывает у Бунина, кажущийся неожиданным для него рассказ «Петлистые уши»[11].
В 1929 году, откликаясь на первые романы Набокова «Машенька» и «Король, дама, валет», тогда еще влиятельный Александр Амфитеатров писал в белградской русской газете «Новое время»:
Сирин, в рассказах и стихах своих мечтательный эстет и лирик с уклонами в фантастический импрессионизм, обещает выработаться в очень значительную величину. Он хорошей школы. В первом своем романе «Машенька» он подражательно колебался между Б. Зайцевым и И. А. Буниным, успев, однако, показать уже и свое собственное лицо с «не общим выраженьем». Второй роман Сирина «Король, дама, валет» – произведение большой силы: умное, талантливое, художественно психологическое, – продуманная и прочувствованная вещь. Так как ее действующие лица и вся обстановка – не русские (область наблюдения автора – среда богатой немецкой буржуазии в Берлине: если бы не типически русское письмо В. Сирина, то роман можно было бы принять за переводный), то ему надо отвести место, и очень почетное, в том разряде зарубежной литературы, который я обобщу (хотя будет и не точно) названием «экзотического»[12].
В начале 1930-х целый ряд писателей и критиков, включая Владимира Вейдле, Александра Куприна, Глеба Струве, Георгия Федотова и Владислава Ходасевича, увидели в Набокове реального литературного соперника Бунина.
Находясь под большим впечатлением от «Защиты Лужина», Глеб Струве посвятил Набокову статью «Творчество Сирина» (май 1930 г.). Отстаивая «совершенно особое и большое место <Набокова> в русской литературе», Струве теперь коснулся вопроса о литературных учителях Набокова в противовес упрекам в подражательстве: «Если отдельные места “Защиты Лужина” могут дать повод сближать Сирина с Буниным, то тут уж о подражании говорить совсем нелепо: общая концепция романа не имеет в себе ничего бунинского»[13]. В апреле 1931 года в анкете парижской «Новой газеты» Куприн назвал «Солнечный удар» Бунина, «Растратчиков» Валентина Катаева, «Защиту Лужина» Набокова и «Зависть» Юрия Олеши «лучшими произведениями последнего десятилетия». В той же анкете Ходасевич выбрал «Жизнь Арсеньева» Бунина, «Защиту Лужина» Набокова и «Зависть» Олеши[14]. А вот что отметил в анкете парижского журнала «Числа» религиозный философ и публицист Георгий Федотов: «Как раз за эти последние годы несравненно более слабая зарубежная литература одарила нас очень значительными произведениями: Бунина и Сирина»[15]. В отзыве на литературную часть очередной книги «Современных записок» в 1932 году историк и критик Николай Андреев тонко обрисовал то, как критики воспринимают место Набокова в эмигрантской прозе:
Сирин до сих пор остается для многих спорным писателем. Пожалуй, есть какая-то мода на снисходительное неприятие его <…>. Можно любить или очень не любить характер его творчества, можно называть его наследником Бунина или связывать его с бульварными романистами Запада (все это неверно и несущественно), но нельзя, при условии честного отношения к литературным фактам, отрицать ни его исключительной одаренности живописца, прекрасного умения показать мир разоблаченным от привычных тем, омертвелых зрительных форм, ни его большого композиционного искусства, поразительной изобретательности в деталях и сложности им привлекаемого материала[16].
В середине 1930-х годов противопоставление Набокова и Бунина даже некоторое время звучало в западном литературоведении – в контексте более масштабного противопоставления старшего и младшего поколений писателей русской эмиграции. В своем обзоре литературы русской эмиграции американский критик Альберт Пэрри (Albert Parry) хвалил Набокова, отвергая в то же время Бунина как одну из устаревших фигур в литературе: «Для таких ископаемых, как Бунин, <Иван> Шмелев, <Михаил> Осоргин, нет никакой надежды создать яркие, запоминающиеся произведения об эмигрантской среде, окружающей их самих. Они слишком погрязли в русских традициях и прошлом, но Сирин, Алданов, Берберова и другие представители младшего поколения… могут и творят прекрасные произведения на нерусские темы»[17].
На предмет Бунина Пэрри глубоко заблуждался: статья вышла в июле 1933 года, а уже через несколько месяцев Бунину была присуждена Нобелевская премия. Это наконец принесло Бунину заслуженное признание, превратило его на время в мировую литературную знаменитость и повысило его популярность в эмиграции. Награда Бунина оказала электризующее воздействие на культурный климат русского зарубежья. Присуждению премии предшествовала волна критических дискуссий, прокатившаяся по эмигрантским печатным органам от Парижа до Риги и от Харбина до Чикаго. Основной темой полемики было будущее русской литературы в изгнании. Возможно ли создать и сохранить литературную культуру отдельно от ее органической языковой среды? Что отличает литературу русской эмиграции от советской? Что произойдет с литературой русского зарубежья в течение ближайшего десятилетия? Кто унаследует традиции русской литературы, которые, как верило старшее поколение писателей-эмигрантов, им удалось спасти от большевистского обезображивания? Эти и другие вопросы обсуждали критики и писатели на страницах печатных изданий начала 1930-х годов, об этом шли дебаты среди молодых русских поэтов в парижских кофейнях и пражских пивных[18].
Присуждение Нобелевской премии Бунину на время изменило установки критической дискуссии[19]. Непримиримо-антисоветски настроенный Бунин стал первым русским писателем, удостоившимся высшего знака мирового признания. Поскольку к середине 1930-х годов Набоков стал ведущим писателем эмиграции, все критики, как бы они ни относились к нему, были склонны сравнивать Набокова с Буниным. К примеру, Глеб Струве, один из создателей литературной легенды Набокова в межвоенные годы, продолжал указывать на литературное ученичество Набокова у Бунина, но при этом утверждал, что нет более различных между собой писателей[20]. В 1934 году Владимир Злобин, секретарь Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского, противопоставлял Бунина и Набокова в сатирической статье: «Руку-то Сирина вы знаете? Мастерская! Бунин давно за флагом. И опять, как всегда: “рука моя писала, не знаю, для чего…”»[21] Имя Набокова все чаще и чаще упоминалось в печати и в русских литературных салонах. Его стали воспринимать как нового лидера литературы русской эмиграции и потому одновременно наследника и соперника старого мастера, теперь увенчанного Нобелевской премией.
Ознакомительная версия.