Естественно, такой подход сопряжен с проблемами. Так, например, у пехотинца редко бывала такая роскошь, как письменный стол или время и уединение, чтобы записать свои мысли и догадки о природе войны. Так или иначе, подавляющее большинство рядовых, как правило, не умело выражать свои мысли аналитически, поэтому многие рассказы очевидцев тонут в монотонной банальности повседневного существования или, напротив, рассказывают о мельчайших подробностях о собственных ощущениях от разлуки, не упоминая о характере и своеобразии жизни на фронте. Нередко солдаты, обладающие самым непосредственным опытом участия в боях, меньше всего способны выразить этот опыт в письменном виде то ли из-за масштаба полученной ими эмоциональной травмы, то ли из-за недостатка эмоций, чтобы описать то, что они видели и испытали. Однако от среднего «джи-ай» или «томми»[1] немецкий пехотинец в целом отличался большей образностью описаний и более высокой грамотностью. Читая их письма и дневники, невольно поражаешься рассудочности и ясности изложения. Отчасти причиной тому служит строгая немецкая система образования, но также в значительной степени это обусловлено тем, как вермахт использовал свой личный состав. В отличие от американской армии, которая до 1944 года направляла наиболее образованных военнослужащих на должности специалистов, вермахт использовал значительную часть своего личного состава в боевых частях. В результате даже люди с высшим образованием оказывались на передовой. Кроме того, нацистская доктрина подчеркивала принцип «народного единства» — фольксгемайншафт, грубо повторявший легендарный окопный социализм Первой мировой войны — национальную общность, в которой социальная гармония, единство и государственная власть опирались на объединение людей разного общественного положения, вытесняя на второй план классовую борьбу. Поскольку в немецкой армии на передовой была высока доля образованных людей, склонных и способных к осмыслению своего опыта и изложению его на бумаге, результатом стала необычайно богатая летопись фронтовой жизни, изложенная в письмах, дневниках и воспоминаниях.
Тем не менее следует соблюдать осторожность, особенно имея дело с воспоминаниями, которые, если они не основаны на дневниковых записях того времени, могут пасть жертвами плохой памяти или желания облагородить или приукрасить собственный опыт, утратив при этом достоверность. Более того, поскольку непосредственный опыт среднего пехотинца был неизбежно ограничен, историки рискуют прийти к выводу об универсальности этого опыта там, где ее нет. Чтобы избежать этой ловушки, им необходимо изучить как можно более широкий спектр источников, выискивая в них общие элементы или черты. К тому же наличие цензуры означало, что многим пехотинцам постоянно приходилось «кромсать» свои мысли не только для того, чтобы избежать передачи военной информации (например, о численности войск, их расположении и действиях), но и для того, чтобы более осмотрительно выражать свои политические взгляды, поскольку критические высказывания в адрес правительства могли закончиться смертной казнью. «Очевидно, что цензор не может увидеть всего, что написано, — подтверждает один пехотинец. Но затем он же признает: — Но поверь мне, в письмах домой все равно пишут много чуши».
Огромный поток писем с фронта и на фронт (по некоторым оценкам, всего было написано 40–50 миллиардов писем, а в отдельные месяцы их число доходило до 500 миллионов) означал, что многие из них проходили через цензуру неоткрытыми, и чем дольше продолжалась война, тем менее серьезно многие пехотинцы относились к цензорам. Как заключили два видных специалиста по немецким письмам с фронта после изучения тысяч подобных посланий, «масса солдат выражала свои мнения и взгляды в удивительно открытой и вольной манере». Поэтому, несмотря на проблемы, изучение писем и дневников способно дать много информации, особенно если историк рассматривает эти неизбежно личные и ограниченные по охвату документы в более широком контексте. Описывая обстановку военных действий с точки зрения отдельного человека, историк способен лучше показать воздействие войны во всех ее проявлениях. Подобный подход также привносит живое ощущение непосредственного прикосновения и реальности в зачастую обезличенное отношение к войне. Более того, он позволяет проникнуть в тайны действий отдельных личностей и динамики поведения коллектива, а также психологии и эмоционального поведения в условиях предельного напряжения. Но в первую очередь эти документы остаются личными напоминаниями о человеческой составляющей колоссальных событий Второй мировой войны.
Однако, подчеркивая это личностное измерение войны, историку следует избегать банальной идеализации «простого человека» и стремиться составить достоверную и точную картину повседневной фронтовой жизни. Если письма и дневники собрать воедино и использовать с должной осмотрительностью, они помогают воспринимать пехотинца и как субъект, и как объект. Что не менее важно, они дают ценную возможность изнутри взглянуть на один из самых парадоксальных вопросов войны: почему простой пехотинец с таким неистовством сражался за, казалось бы, достойный осуждения режим? Никто не заставлял этих солдат положительно отзываться о нацистском режиме и о войне, поэтому если в одних письмах заметны попытки подстроиться под пропагандистские лозунги, то в других выражается неподдельное сочувствие и поддержка Гитлеру и нацизму. Армию — и служащих в ней людей — невозможно полностью отделить от системы ценностей, ее породившей. Безусловно, армия склонна служить отражением общества, создавшего ее, поэтому если солдаты вермахта столь упорно сражались в защиту Гитлера и нацизма, значит, что-то в гитлеровском государстве находило отклик в их душах.
Как давным-давно заметил Гегель, на защиту идей люди встанут с большей готовностью, чем на защиту материальных интересов, и это представление находит новое подтверждение, если изучить поведение среднего пехотинца. С точки зрения немцев, Вторая мировая война, особенно та ее часть, которая велась в России, была в большей степени идеологической войной, поскольку в основе ее лежало противоборство идей, причем идеология противника ставила под сомнение концепции национал-социализма, которые, что удивительно, находили поддержку у множества солдат. И стойкость немецкого солдата, его чувство значимости и цели в жизни, которые нередко простирались дальше самопожертвования, отваги и фанатизма, в значительной мере зависели от его убежденности в том, что национал-социалистская Германия избавилась от груза неудач Первой мировой войны и восстановила индивидуальное и коллективное чувство идентичности немцев. Таким образом, двойная трагедия немецкого солдата заключается в том, что из чувства враждебности по отношению к чуждой и угрожающей вражеской идеологии он совершил невероятные акты агрессии и разрушения, одновременно будучи физически и духовно поглощенным военной машиной. «Защита наших идей, наших прав на самоопределение и нашего общества настолько важна, — отмечает Робин Фокс, — что мы по собственной воле будем стремиться уничтожить тех, кого считаем их врагами, и проявлять при этом высочайшую человеческую отвагу». Однако в итоге в этом и заключается самое полное обоснование необходимости изучения простого солдата, ибо, как заключает Фокс, «в конце концов, именно идеи делают нас людьми».
ЧЕМ БОЛЬШЕ ПОТА, ТЕМ МЕНЬШЕ КРОВИ
«18 июля 1942 года. Я прибываю в Хемницкие казармы — огромное овальное здание белого цвета. Я поражен и испытываю смешанное чувство восхищения и страха». Так Ги Сайер начал описание своей жизни в вермахте, военной жизни. «Наша жизнь течет с такой силой, какой я не испытывал никогда прежде, — продолжает он. — Мне выдали новую форму… [и] я очень горжусь своим внешним видом…Я разучиваю военные песни и пою их с ужасным французским акцентом. Другие солдаты смеются. Им суждено стать здесь моими первыми товарищами… Курс боевой подготовки — самое суровое физическое испытание в моей жизни. Я вымотан и несколько раз даже засыпал прямо над едой. Но я чувствую себя великолепно, меня переполняет радость, которую я не в силах понять после стольких страхов и тревог. 15 сентября мы покидаем Хемниц и маршируем 40 километров до Дрездена, где садимся в эшелон, следующий на восток… Россия — это война, о которой я пока еще совсем ничего не знаю».
Воспоминания Сайера отчетливо передают смешанные чувства смятения, радостного оживления и волнения, которые испытывали многие пехотинцы, отправляясь в учебные центры вермахта. Простого солдата беспокоило расставание с семьей и друзьями, расставание со знакомой обстановкой, боязнь не справиться, боязнь неясного будущего. Но в то же время его наполняло волнение, вызванное ожиданием нового приключения, ощущением себя частью могущественной организации, формированием крепких уз товарищества и подготовкой к встрече с неизвестным. Для многих это становилось обрядом посвящения в новую жизнь. «Мне казалось, — вспоминал Зигфрид Кнаппе о дороге на автобусе в учебный центр, — будто мы все выезжали из детства в новый, взрослый мир». В декабре 1942 года один пехотинец выразил схожие чувства в своем письме к матери из учебного лагеря: «Первые пули просвистели над нашими головами, и из мальчиков мы превратились в мужчин».