После беглого обзора биографии обратимся теперь к творчеству Гиппиус, отметив, что наиболее чуткие критики, да и сама Гиппиус не раз говорили, что ее стихи и рассказы, романы и повести, критические статьи и мемуары вовсе не представляют собою явления, обладающего принципиальной самоценностью.
Рецензируя сборник ее рассказов «Алый меч», В.Я. Брюсов писал: «Почти все последние рассказы г-жи Гиппиус тенденциозны. По-видимому, автор и писал их не столько по побуждениям чисто художественным, сколько с целью выявить, выразить ту или иную отвлеченную мысль»[25]. Правда, в начале рецензии он оговаривает, что относит это лишь к прозе Гиппиус, тогда как стихи перерастают рамки этой чистой тенденциозности. Но если вспомнить, что сама она говорила о своих стихах как о молитвах (а суть молитвы не в ее форме и не в безукоризненной точности слов, а единственно в смысле), что в предисловии ко вполне беспомощным стихам Б. Савинкова она всерьез писала об их значении для русской литературы да и вообще упорно отстаивала право представлять в качестве художественного явления «человеческие документы», то есть сколь угодно мало обработанные свидетельства человека о своем душевном опыте, то, очевидно, следует признать, что и разговор о ее собственном творчестве следует начинать не с того, что находится непосредственно в нем, на страницах книг, а с той духовной реальности, с которой начинается путь к произведению.
В одном из стихотворений, не вошедшем в прижизненные книги стихов, Гиппиус дала свою форму видения мира:
Тройною бездонностью мир богат.
Тройная бездонность дана поэтам.
Но разве поэты не говорят
Только об этом?
Только об этом?
Тройная правда — и тройной порог.
Поэты, этому верному верьте.
Только об этом думает Бог:
О человеке.
Любви.
И Смерти.
Человек, Любовь, Смерть, Бог — вот главные темы, вокруг которых неизменно концентрируется творчество Гиппиус, и эта концентрация является отражением идейных исканий, заполоняющих все существо поэта.
Главное в этой тетради, конечно, — Бог. В полноте судить о проблеме религиозного мышления Гиппиус пока что явно рано. Дело здесь не только в том, что многие документы, относящиеся к ее миросозерцанию, пока что не стали не только предметом рассмотрения, но даже и не опубликованы, а прежде всего в том, что важнейшие аспекты этого миросозерцания остаются в сфере «несказанного», невыразимы человеческими словами. Если это было так для Гиппиус, привыкшей открыто обсуждать самые насущные проблемы религиозного сознания со знакомыми, полузнакомыми и даже вовсе незнакомыми людьми, то тем более это верно для нас, во многом утративших ключи к самому строю мысли, в котором развивались идеи Гиппиус.
Если все же попробовать сделать это, назвать таинственное своим именем, то вернее всего начать с формулировки, данной ею в автобиографии, где она говорит следующее: «Центр же, сущность коренного миросозерцания, к которому привел меня последовательный путь, — невыразима «только в словах». Схематически, отчасти символически, сущность эта представляется в виде всеобъемлющего мирового Треугольника, в виде постоянного соприсутствия трех Начал, неразделимых и неслиянных, всегда трех — и всегда составляющих Одно.
Воплощение этого миросозерцания в словах и, главное, в жизни — необходимо, и оно будет. Не под силу нам — сделают другие. Это все равно — лишь бы было»[26].
Тройственность природы мироздания открывается Гиппиус в самых различных сферах бытия, от самых фундаментальных до низших, относящихся к частной деятельности отдельного человека. Впрочем, определение «низшие» здесь не совсем точно, ибо в мире Гиппиус (как, впрочем, и в представлении большинства русских символистов) все переплетено неразрывно, и в клочке, вырванном из мироздания, все оно отражается так же отчетливо, как и во всем своем объеме, микрокосм есть точное подобие макрокосма.
Для того, чтобы представить себе, как эта тройственность распространялась на все мироздание, выслушаем мнение основательного знатока жизни и творчества Гиппиус: «Гиппиус также различала три фазы в своей концепции истории человечества и его будущего. Эти фазы представляют три различных царства: царство Бога-Отца — царство Ветхого Завета, царство Бога-Сына, Иисуса Христа — царство Нового Завета, и царство Бога — Духа Святого, Вечной Женщины-Матери — царство Третьего Завета, который откроется человечеству в будущем. Царство Ветхого Завета открыло Божью мощь и власть как правду; царство Нового Завета открывает правду как любовь, а царство Третьего Завета откроет любовь как свободу. Третье и последнее царство, Царство Третьего человечества, разрешит все существующие неразрешимые антитезы — пол и аскетизм, индивидуализм и общественность, рабство и свобода, атеизм и религиозность, ненависть и любовь»[27].
Намеки на такое именно представление о мире и человеческой истории во множестве разбросаны по разным сочинениям Гиппиус, однако в целостном виде их формулировка, видимо, должна была казаться если не кощунственной, то, во всяком случае, пока что недоступной. Но «предчувствия и предвестия» разбросаны по многим ее текстам. Приведем хотя бы две формулировки, сделанные в разное время. Первая относится к началу века: «Конец и Начало, Ветхий и Новый Завет, древо познания и древо жизни — должны явиться нам в последнем и совершенном соединении»[28]. И формулировка 1928 года, сделанная в связи с разбором взглядов В.В.Розанова: «Розанов кричит: христианство и иудейство, завет Новый и Ветхий — да, они разное, они «разделены, как небо и земля!» И прав; какое же ещё большее разделение <...> Розанов как бы сам попал в разделяющую пропасть, как бы оттуда, из глубины, взывает: на какой край подняться? Какой выбрать? <...> Розанов так и не решил этого вопроса. А что, если не верен сам вопрос? Что, если выбор иначе стоит, так стоит: обоих, и оба Завета отвергнуть — или обоих, оба, вместе — принять? Вдруг они оба — одно? Но тут я останавливаюсь»[29].
И в эту тройственность должен войти человек в трех своих ипостасях, которые могут символизироваться числами 1, 2 и 3. 1 — это человек как личность, лишенная внешних связей и тем самым обреченная на безнадежное существование в мире. Это тем более важно, что на основании такого представления об уединенном человеке Гиппиус решительно отвергает индивидуализм, столь важный для русского символизма в его декадентских изводах. Ни сологубовский солипсизм, ни подчеркнутое прославление человеческой личности, стоящей вне человеческих мерок, характерное для раннего Брюсова, ни тем более декадентские поведенческие нормы поэтов типа юного Александра Добролюбова для Гиппиус как внутренняя движущая сила не существовали. Но вместе с тем было понятно, что избежать художественного анализа (а именно аналитическое начало было характерно для многих произведений Гиппиус) было невозможно.
Уединенный человек, ставящий свою индивидуальность выше всего остального в мире, для которого собственные переживания оказываются наиболее существенными, обладает несомненной собственной правдой, которую Гиппиус всячески (особенно в ранних произведениях, в девяностые годы) подчеркивает. Собственно говоря, именно со стихотворений об одиночестве она начинает первое «Собрание стихов»:
Мы с тобою так странно близки,
И каждый из нас одинок.
Именно потому, что каждый человек одинок в своей дороге к смерти, одиночество его обретает экзистенциальную ценность. Оно не является одиночеством гордыни и торжества: на этом пути человека ждут отчаяние, желание утешения, слабость,— но вместе с тем и сознание необходимости этого единственного пути. Именно в таком контексте должно восприниматься знаменитое признание Гиппиус:
Беспощадна моя дорога,
Она меня к смерти ведет.
Но люблю я себя, как Бога, —
Любовь мою душу спасет.
Дело здесь, конечно, не в превознесении единственной ценности человеческой личности на равных правах с Богом, как трактовали эти строки обычно, а в том, что только через понимание собственной божественной сущности, определенной тем, что в каждом человеке есть Бог, можно обрести смысл существования в земной юдоли. И только тогда, когда это божественное начало в уединенном человеке станет явным, можно сделать свой путь образцом для других[30].
Именно об этом идет речь во многих статьях и — позже — воспоминаниях Гиппиус, касающихся ее современников. Так, в статье 1902 года «Два зверя» характеристика декадентства в обоих его изводах — петербургском и московском — дана в откровенно неприязненных тонах по отношению к декадентству петербургскому и лишь чуть более снисходительных к московскому: «Петербургские декаденты — зябкие, презрительные снобы, эстеты чистой воды. Они боятся нарушения каких-нибудь приличий, очень держатся хорошего тона. <...> В Москве декадентство — не одно убеждение, но часто и жизнь. Из чахлого западного ростка — здесь распустилась махровая, яркая — грубоватая, пожалуй, — но родная роза. Декаденты, опираясь на всю мудрость прошедшего века, не только говорят: «Что мне изболится!», но и делают, что им изболится, — и это хорошо, потому что тут есть какое-то движение, хотя бы и по ложному еще пути». Но в то же время за этим есть и совершенно определенное желание: «...надо сначала успокоиться, присмотреться, может быть, даже полюбить этих и не в меру презираемых и порой не в меру превозносимых людей,— только тогда и увидим, что они такое»[31].