— Работал, господин Юкава, до момента ареста. Халзанов окончательно запутался. Он никогда не мог похвастаться ни умом, ни памятью...
— Вернемся, Таров, к вашим прошлым делам, — заговорил Юкава. Эпитеты в отношении Халзанова, кажется, не задевали его. — Размахнин, Епанчин, Цэвэн — наши верные люди — арестованы, а Мыльников, отказавшийся продолжать сотрудничество с нами, остался на свободе. Случайно ли это?
— Согласен, не случайно. Первые трое и их единомышленники организовали повстанческие выступления против власти Советов. За это их арестовали. Мыльников же не участвовал, и о нем как о семеновском агенте в НКВД не знали... В противном случае его тоже арестовали бы и, хоть на небольшой срок, но осудили бы...
— Нет, Таров. В свете вновь вскрывшихся обстоятельств вернее предположить: вы предали Размахнина, Епанчина и Цэвэна.
— Опять предположения! Три года тому назад я дал исчерпывающие разъяснения по факту ареста упомянутых лиц и дальнейший разговор об этом считаю бесполезным.
В первых числах мая Тарову объявили об окончании следствия и о направлении дела в военный суд. Знакомясь с материалами, Таров невольно задержался на свидетельских показаниях Асады Кисиро и капитана Токунаги.
«Я знаю Тарова как глубоко эрудированного человека и интересного собеседника, — показывал Асада. — На этой почве мы сблизились с ним. Он бывал в моем доме, познакомился с моей семьей. Два или три раза мы с Таровым совершали прогулки по городу. Разговоров на политические темы мы не вели. Моими служебными делами Таров никогда не интересовался, также как и я его службой».
Читая протокол допроса Асады, Таров подумал, что не ошибся в этом человеке.
Показания Токунаги вызвали улыбку: «Таров толковый парень, способный разведчик, отлично знающий японские обычаи, пословицы... Один момент в его поведении мне казался странным: я много раз приглашал Тарова в заведение, что на Китайской улице, но он всякий раз уклонялся, отделывался шутками. Тогда я предполагал, что Таров импотент. Сейчас, вспомнив один разговор с Таровым, я прихожу к другому выводу. Как-то Таров передал мне содержание повести одного русского писателя. К сожалению, фамилию его и название книги я не запомнил. В ней показывается судьба японского офицера, который успешно действовал в Петербурге под видом русского штабс-капитана. Однажды, находясь в доме терпимости, японский офицер во сне заговорил на родном языке и тем выдал себя. Я думаю, Таров боялся такого же саморазоблачения... Мне было известно, что Таров иногда посещает бюро российских эмигрантов. С кем он там встречался, я не знаю. У меня эти посещения не вызывали подозрений, потому что БРЭМ ведет работу в тесном контакте с ЯВМ».
Медленно тянулось время в ожидании суда. Неопределенность всегда вызывает раздражение и мучительные размышления. А когда решается вопрос о твоей жизни, она тяжелее во сто крат.
В обвинительном заключении было записано, что Таров, являясь сотрудником советской разведки, в течение многих лет вел подрывную работу, выдал русским властям Цэвэна, Размахнина, Епанчина и целый ряд других лиц, верно служивших делу борьбы с коммунизмом...
Таров знал: суровые японские законы за такие действия определяют смертную казнь. Единственная надежда была на то, что собранные доказательства слабы, и суд может признать их недостаточными.
Ио ждать от японского военного суда справедливого разбирательства — дело почти безнадежное.
Раз в сутки Тарова выводили на тюремный двор, на получасовую прогулку. Сопровождали его одни и те же надзиратели — новобранцы по тотальной мобилизации: молодой — совсем мальчишка, юнец и пожилой болезненного вида мужчина, которого можно было уже назвать стариком. Они вели между собою совершенно откровенные разговоры. Присутствие Тарова не брали в расчет, очевидно, принимая его за монгола, не знающего японского языка.
— Ты слышал, русские выиграли войну? — как-то сообщил юнец. Они стояли в тени забора и курили, а Таров ходил по кругу, как лошадь на приводе.
— Как выиграли? — удивленно спросил старик.
— Германия согласилась на безоговорочную капитуляцию.
Старик свистнул и почесал в затылке.
— Плохо дело, парень. Теперь здесь надо ждать русских.
Тарову хотелось закричать от радости, но он вовремя опомнился.
«Пусть думают, что я не понимаю их. Может, еще интересное чего услышу».
Весть о нашей победе зародила более реальную надежду. Он почему-то был уверен, что советские войска обязательно придут в Маньчжурию. Освободят и его. Япония столько раз провоцировала военные столкновения... Бои на Хасане — у Халхин-гола... Да и военная оккупация в годы гражданской войны Дальнего Востока и Восточной Сибири. Потом долг союзника...
Мысль снова и снова возвращалась к победе. Таров пытался представить, какой будет жизнь после войны. Жизнь станет прекрасной, сбудутся самые смелые мечты. Чтя память миллионов погибших, люди будут бескорыстно отдавать все свои силы, лучшие помыслы и знания служению великому делу, ради которого погибли герои. В минуты таких раздумий Таров считал себя участником войны. Он тоже солдат, он тоже делал все возможное, чтобы защитить родину от страшной опасности.
В одиночестве Таров все чаще вспоминал о Вере. Он жалел только о том, что не открылся ей в своих чувствах, не поцеловал на прощание. Любовь к Вере — настоящая, чистая и сильная любовь...
— Ну хватит, время истекло, — сказал молодой охранник, поглядывая на часы.
— Пусть подышит последний раз, — ответил пожилой.
— Почему последний?
— Пришло решение суда. Путевка в царство смерти.
— Да, ну! — воскликнул молодой.
— Тише ты, а вдруг он понимает наш язык. — Ладно. Эй, пошли, —крикнул пожилой, обращаясь к Тарову.
Ермак Дионисович внушал себе, что приговор — глупое измышление охранников. Не могли же его осудить заочно. Все же ночи проходили тревожно: Ермак Дионисович просыпался от кашля охранников, от писка и беготни крыс под полом, от скрипа дверей...
В конце июля громыхнула дверь камеры. У Тарова мелькнула мысль: «Это, должно быть, конец». Его привели в кабинет следователя. Юкава долго разглядывал Тарова, а потом сказал издевательским тоном:
— Сложилась та самая ситуация, о которой я предупреждал когда-то. «Токуй ацукаи» — «особые отправки». Вы на своей шкуре испытаете, что это означает. Мы не можем выпускать на свободу врагов Японского государства. Вы крепки физически и духовно, из вас отличное «бревно» получится.
«Выходит, соврал тогда Юкава, сказав, будто не знает, что означают «особые отправки», — подумал Таров. — Он, видать, очень хорошо знает и о лагере Хогоин, и о Пинфане».
Дня через три в камеру Тарова вошли те же надзиратели, надели наручники, черный мешок на голову и втолкнули в крытую машину. Так перевозили, по словам Асады, тех, на ком испытывали чумные бактерии. Его посадили в тесную сырую камеру: метр в ширину, два в длину. Окна нет. Где-то под потолком вентиляционная отдушина.
Вечером в камеру вошел Ямагиси — заместитель начальника лагеря Хогоин. Таров раза два видел Ямагиси в военной миссии. Кажется, Токунага называл его должность. Ямагиси записал фамилию, имя, отчество, возраст и ушел.
«Значит, я нахожусь пока в лагере, а не в Пинфане, — заключил Таров. — Интересно, как встретит меня Асада? Постарается быстрее умертвить, чтобы избавиться от опасного свидетеля, или окажет помощь?»
Прошло дней шесть, может, меньше или больше. Время тянулось очень медленно. Тарова снова заковали в кандалы. На этот раз и ноги связаны. «Везут в Пинфань», — думал Таров, трясясь в душной машине. Было такое ощущение, что машина летит в пропасть, в тартарары: ни звезды, ни огонька — ни одного ориентира. Покатали часа три и опять водворили в ту же камеру и будто забыли о нем: ни воды, ни пищи не приносили.
Сколько дней и ночей длилось это страшное заточение, он не знает: во времени не ориентировался, часто терял сознание...
На родину Таров вернулся весною сорок шестого года. Он позвонил, и мы встретились в его маленьком домике на Подгорной улице. Там все было по-прежнему, ничего не изменилось.
После долгой разлуки я, естественно, пристально рассматривал Ермака Дионисовича, пытаясь по внешности определить, какие отметины оставила на нем нелегкая жизнь на чужбине.
— Но теперь я ничего, человеком стал, — сказал Таров, улыбаясь. — А вот когда вызволили из карцера, говорят, был похож на мумию из Киево-Печерской лавры: кожа да кости.
Ермак Дионисович начал рассказ с конца — с предательства Халзанова и борьбы с Юкавой в ходе следствия.
— О лагере Хогоин вспоминать страшно: склеп, кромешная тьма и могильная тишина, — рассказывал Таров. — Первые дни под потолком светилась лампочка величиною с мышиный глаз. Потом она погасла: перегорела или выключили. Никогда не думал, что тишина может быть столь невыносимой. Смерти я не боялся. Угнетало сознание — похоронен заживо. Все время казалось, что я схожу с ума. Голод и жажда переносятся легче, чем тишина и темень... Надеяться было не на что: никто не найдет и не придет на помощь.