Правда, науке это не мешает. «Нашли, наконец, способ сообщения с Луной; она необитаема и служит только источником снабжения Земли разными житейскими потребностями, чем отвращается гибель, грозящая земле по причине ее огромного народонаселения. Эти экспедиции чрезвычайно опасны. Путешественники берут с собой разные газы для составления воздуха, которого нет на Луне».
Фрагменты и заметки, дополняющие «Петербургские письма», не менее интересны.
Вот герой заказывает обед. «Дайте мне: хорошую порцию крахмального экстракта на спаржевой эссенции; порцию сгущенного азота а ля флер-д-оранж, ананасной эссенции и добрую бутылку углекислого газа с водородом…»
Юноши и взрослые мужчины живут на севере, стариков и детей селят на юге.
Часы определяются собственными запахами: есть час кактуса, час фиалки, резеды, жасмина, розы, гелиотропа, гвоздики, мускуса, ангелики, уксуса, эфира. У богатых людей в нужное время перед глазами попросту расцветают соответствующие кусты.
И главное: «Увеличившееся чувство любви к человечеству достигает до того, что люди не могут видеть трагедий и удивляются, как мы могли любоваться видом нравственных несчастий, точно так же, как мы не можем постигнуть удовольствия древних смотреть на гладиаторов».
Ну, а еще есть многочисленные управляемые воздушные корабли, электропоезда, пересекающие всю империю, одежда из синтетических материалов…
«Принято считать, – отмечал исследователь фантастики Евгений Харитонов, – что ироническое определение инопланетян „зеленые человечки“ родилось в США в середине 40-х годов прошлого века вместе с появлением другого „инопланетного“ термина – UFO (НЛО). Но так ли это? Откроем утопическую повесть князя В.Ф. Одоевского «4338-й год. Петербургские письма». Как известно, произведение это не было завершено, и последняя часть публиковалась только в виде разрозненных фрагментов. Немало интересного мы там найдем. Например, такую загадочную фразу: «Зеленые люди на аэростате спустились в Лондон». Что это за люди? Скорее всего просвещенный князь имел в виду все-таки прибытие пришельцев. Может, тех самых пресловутых марсиан, вторжение которых спустя 63 года описал Герберт Уэллс? Во всяком случае, Владимир Федорович первым использовал образ «зеленых человечков…»
В 1846 году князь Владимир Федорович был назначен помощником директора Императорской публичной библиотеки в Петербурге.
«В Петербурге, – вспоминал И. И. Панаев, – Одоевский продолжал заниматься литературой, но не более, как дилетант. Главной целией делается служба. Убеждения и надежды его юности поколеблены. Но служба не может наполнить его – и он беспокойно хватается за все для удовлетворения своей врожденной любознательности: он занимается немножко положительными науками и в то же время увлекается средневековыми мистическими бреднями, возится с ретортами в своем химическом кабинете и пишет фантастические повести, изобретает и заказывает какие-то неслыханные музыкальные инструменты и, под именем доктора Пуфа, сочиняет непостижимые уму блюда и невероятные соусы; изучает Лафатера и Галля, сочиняет детские сказки под именем „Дедушки Иринея“, и вдается в бюрократизм. Литератор, химик, музыкант, чиновник, черепослов, повар, чернокнижник, – он совсем путается и теряется в хаосе этих разнообразных занятий. Поддерживая связи с учеными и литераторами, он с каким-нибудь профессором физики или с математиком заводит речь о поэзии и советует ему прочесть какую-нибудь поэму; с Белинским, не терпевшим и преследовавшем все мистическое, он серьезно толкует о неразгаданном, таинственном мире духов, о видениях, и насильно навязывает ему какую-то книгу о магнетизме, уверяя его, что он непременно должен прочесть ее.
Преследуя пошлый бюрократический формализм, он вводит его, как председатель, в общество помещения бедных и в то же время уверяет, что хочет писать роман, в котором будет осмеивать этот формализм. Не имея никаких придворных способностей, он делается придворным, и это стоит ему страшных усилий.
Один раз я заехал к нему часу в восьмом вечера. В ту минуту, когда я вошел в его кабинет, он стоял у стола в вицмундире, в белом галстухе и в орденах, и держал в руке кусочек сахара, на который княгиня капала чем-то. Сахар почернел.
– Что это вы делаете, княгиня? – спросил я, улыбаясь, – Вы отравляете князя.
– Я всегда принимаю несколько капель опиума, – отвечал за нее князь, – от этого я становлюсь бодрее… Я должен ехать на вечер к великой княгине…»
В 1862 году Одоевского назначили сенатором в Москву. Одним из первых общественных деятелей он начал создавать в России благотворительные детские приюты и школы. К делу этому он относился, как к чему-то в высшей степени естественному, не требующему поощрения. Когда великий князь Константин Николаевич представил его к награде, Одоевский ответил: «Я не могу избавить себя от мысли, что при особой мне награде – в моем лице будет соблазнительный пример человека, который принялся за дело под видом бескорыстия и сродного всякому христианину милосердия, а потом, тем или иным путем, а все-таки достиг награды. Быть таким примером противно тем правилам, коих я держался в течение всей моей жизни; дозвольте мне, Ваше императорское высочество, вступив на шестой десяток, не изменить им…» А в статье «Недовольно» отвечал непонимающим его оппонентам: «Не один я в мире, и не безответен я перед своими собратиями – кто бы они ни были: друг, товарищ, любимая женщина, соплеменник, человек с другого полушария. Мысль, которую я посеял сегодня, взойдет завтра, через год, через тысячу лет».
«Человек небольшого роста, – вспоминал А. Ф. Кони, – с проницательными и добрыми глазами на бледном, продолговатом лице, с тихим голосом и приветливыми манерами, часто одетый в оригинальный широкий бархатный костюм и черную шапочку, вооруженный старомодными очками, – Одоевский принимал своих посетителей в кабинете, заставленном музыкальными и физическими инструментами, ретортами, химическими приборами («У нашего немца на все свой струмент есть», – говаривал он с улыбкой) и заваленном книгами в старинных переплетах. Средства у него были скромные, да и теми он делился щедро с кем только мог».
Скончался князь Одоевский в 1869 году, устраивая в Москве съезд археологов.
При открытии съезда ученики Московской консерватории должны были под руководством князя исполнять древние русские церковные напевы. К сожалению, Владимир Федорович Одоевский этого уже не услышал.
Погребен на кладбище Донского монастыря.
ОСИП ИВАНОВИЧ СЕНКОВСКИЙ
(БАРОН БРАМБЕУС)
Родился в 1806 году.
Из шляхетской семьи.
Получил прекрасное домашнее образование.
В Виленском университете под руководством известного в то время профессора Гроддека изучал классическую древность, арабский, еврейский, другие восточные языки. Был частым гостем в доме физиолога Силдецкого, принимал активное участие в «Товариществе шалунов», издававших свой собственный юмористический журнал. Именно в «Товариществе» Сенковский выработал стиль, принесший в будущем славу барону Брамбеусу.
В 1818 году появилась первая литературная работа Сенковского – сборник старых арабских сказок. В 1819 году, прибавив себе возраст, самостоятельно отправился в опасное путешествие по Турции и Египту. В Константинополе познакомился с русским послом бароном Строгановым. По рекомендации барона был причислен к русской миссии, что дало ему возможность побывать в Сирии, Египте и Нубии.
«Я и теперь вижу перед собою колоссальные очерки пышных громад, распространяющихся тройною каменной цепью вдоль обожженной Сирии, где протек один из мучительнейших годов моего бытия, – писал позже Сенковский. – С той жадностью к наукам, с той доверенностью к своим силам, с тем презрением здоровья и упрямством в достижении возмечтанной цели, которые легко себе представить в неопытном человеке лет двадцати, я некогда бросился, без проводника и пособия, в этот неизмеримый чертог природы – один из великолепнейших чертогов, воздвигнутых ею на земле в ознаменование своего могущества, – не рассуждая об опасности не выйти из страшного лабиринта заоблачных вершин, на которых можно замерзнуть среди лета, и раскаленных пропастей, где органическая жизнь жарится в самой страшной духоте, какую только солнце производит… Ограниченные средства повелевали мне узнавать скоро все, что я мог узнать в том краю, и не забывать ничего, однажды приобретенного памятью. С потом чела перетаскивал я свои книги с одной горы на другую – книги были все мое имущество – и рвал свое горло в глуши, силясь достигнуть чистого произношения арабского языка, которого звучность в устах друза или бедуина, похожая на серебряный голос колокольчика, заключенного в человеческой груди, пленяла мне ухо новостью и приводила в отчаяние своей неподражательностью. Уединенные ущелья Кесревана, окружая меня колоннадою черных утесов, вторили моим усилиям; я нередко сам принужден был улыбнуться над своим тщеславием лингвиста при виде, как хамелеоны, весело перебегающие по скалам, останавливались подле меня, раскрывая рот, и дивились пронзительности гортанных звуков, которые с таким напряжением добывал я из глубины своих легких».