Через год в Коктебель из Москвы идут дурные вести: здоровье Петра все ухудшается и ухудшается. В начале июля семья Эфрон перебирается в Москву. Петр — в больнице, его положение безнадежно. Ему нужна любовь. Но не любовь физическая, а любовь-нежность, любовь-забота, которая скрасила бы его последние дни на этой земле. В душе Цветаевой возникает сильное чувство к умирающему Петру. Можно ли его назвать любовью? Свои чувства к братьям лучше всего объяснила сама Цветаева в письме к Петру от 14 июля 1914 года:
«Мальчик мой ненаглядный!
Сережа мечется на постели, кусает губы, стонет.
Я смотрю на его длинное, нежное, страдальческое лицо и все понимаю: любовь к нему и любовь к Вам.
Мальчики! Вот в чем моя любовь.
Чистые сердцем! Жестоко оскорбленные жизнью! Мальчики без матери! [3]
Хочется соединить в одном бесконечном объятии Ваши милые темные головы, сказать Вам без слов: «Люблю обоих, любите оба — навек!»…
О, моя деточка! Ничего не могу для Вас сделать, хочу только, чтобы Вы в меня поверили. Тогда моя любовь к Вам даст Вам силы<…>
Если бы не Сережа и Аля, за которых я перед Богом отвечаю, я с радостью умерла бы за Вас, за то, чтобы Вы сразу выздоровели<…>
Клянусь вашей, (Сережиной и Алиной жизнью, Вы трое — моя святая святых».
Марина проводит в больнице все дни, но свое чувство к Петру вовсе не считает изменой мужу. Неизвестно, как развивались бы события дальше, но 28 июля Петр Эфрон умер. «Маринина рана сочилась. Она говорила мне только о нем. Рассказы смешивались со стихами ему, их цикл рос. Она рассказывала мне каждое его слово, ей или при ней сказанное, передавая каждую интонацию, и я слушала, замерев, ее боль, все росшую от часа встречи (зачем так поздно!) до часа утраты, до лицезрения посмертной маски» (из «Воспоминаний» А. Цветаевой).
Но жизнь и молодость берут свое. Спокойствие в семье — на время! — восстановлено. Сергей Яковлевич поступил в университет. На историко-филологический факультет, где многие годы работал Иван Владимирович Цветаев. А Марина? В одном из писем к Петру Эфрону она призналась: «Вы первый, кого я поцеловала после Сережи. Бывали трогательные минуты дружбы, сочувствия, отъезда, когда поцелуй казался необходимым. Но что-то говорило «нет!». Вас я поцеловала, потому что не могла иначе. Все говорило: «Да!».
Пусть это был поцелуй в «трогательную минуту дружбы», но внутреннее «нет!» было преодолено. В октябре 1914 года Цветаеву захватывает новое чувство. На этот раз не нежно-дружеское, а безудержное, страстное, нежданное и нежеланное («Схватила за волосы судьба»). К женщине. Поэтессе Софье Парнок. Известной не только стихами, но и своими лесбийскими наклонностями, имевшей к моменту знакомства с Цветаевой большой опыт однополой любви. («Вы слишком многих, мнится, целовали…») Цветаева же в это время — жена и мать, но, очевидно, женщина еще не проснулась в ней. Об этом свидетельствуют и ее собственные стихи из цикла «Подруга» («Этот рот до поцелуя / Твоего был юн. / Взгляд — до взгляда — смел и светел, / Сердце — лет пяти…»), и стихи Софьи Парнок
И впрямь прекрасен, юноша стройный, ты:
Два синих солнца под бахромой ресниц,
И кудри темноструйным вихрем,
Лавра славней, нежный лик венчают.
Адонис сам предшественник юный мой!
Ты начал кубок, ныне врученный мне, —
К устам любимой приникая,
Мыслью себя веселю печальной:
Не ты, о юный, расколдовал ее.
Дивясь на пламень этих любовных уст,
О, первый, не твое ревниво, —
Имя мое помянет любовник
«Алкеевы строфы»
«Юный», не сумевший расколдовать, — это, конечно, Сергей Эфрон. И не случайно в стихах Марины Цветаевой, обращенных к мужу, никогда не было и не будет никакой эротики. Даже когда после пятилетней разлуки, вызванной Гражданской войной, они снова окажутся под одной крышей, она скажет: «Жизнь: распахнутая радость / Поздороваться с утра!»
Судя по стихам, любовь (вернее, страсть) Цветаевой к Парнок возникла с первого взгляда:
Я помню, с каким вошли Вы
Лицом — без малейшей краски,
Как встали, кусая пальчик,
Чуть голову наклоняя.
И лоб Ваш властолюбивый,
Под тяжестью рыжей каски,
Не женщина и не мальчик, —
Но что-то сильнее меня!
Движением беспричинным
Я встала, нас окружили.
И кто-то в шутливом тоне:
«Знакомьтесь же, господа».
И руку движеньем длинным
Вы в руку мою вложили,
И нежно в моей ладони
Помедлил осколок льда.
---------
Вы вынули папиросу,
И я поднесла Вам спичку,
Не зная, что делать, если
Вы взглянете мне в лицо.
Я помню — над синей вазой —
Как звякнули наши рюмки.
«О, будьте моим Орестом!»
И я Вам дала цветок
Некоторые стихи этого цикла до жути интимны:
Как голову мою сжимали
Вы, Лаская каждый завиток,
Как Вашей брошечки эмалевой
Мне губы холодил цветок.
Как я по Вашим узким пальчикам
Водила сонною щекой,
Как Вы меня дразнили мальчиком,
Как я Вам нравилась такой…
В стихах Софьи Парнок страстное чувство Цветаевой описывается с еще более жуткой откровенностью:
…под ударом любви ты — что золото ковкое!
Я наклонилась к лицу, бледному в страстной тени,
Где словно смерть провела снеговою пуховкою…
Во времена Серебряного века, в богемных кругах, однополые связи были явлением привычным, неосуждаемым. Никто не скрывал и не стеснялся своей необычной сексуальной ориентации. Вызова общественному мнению в любви Марины к Софье Парнок не было. В первом стихотворении из цикла «Подруга» она так объяснит свою влюбленность: «За эту ироническую прелесть, /Что Вы — не он». Обаяние греха прельщало — тоже черта Серебряного века («Я Вас люблю. — Как грозовая туча / Над Вами грех…»).
Еще девочкой, в «Вечернем альбоме» Цветаева написала:
Всего хочу: с душой цыгана
Идти под песни на разбой,
За всех страдать под звук органа
И амазонкой мчаться в бой;
----------
Чтоб был легендой — день вчерашний,
Чтоб был безумьем — каждый день.
Пусть «амазонка» — здесь всего лишь символ свободной и необычной жизни, но ведь не случайно выбран именно этот символ, а не какой-нибудь другой. Хочу, «чтоб был безумьем каждый день». А любовь к мужу уж никак не «безумье».
Если бы связь с Софьей Парнок была мимолетной, ее можно было бы объяснить желанием «попробовать». («Всего хочу».) Но отношения, длящиеся полтора года, — для этого нужна биологическая предрасположенность. И у Марины Цветаевой она несомненно была. Несмотря на то, что — вопреки мнению многих исследователей — роман с Софьей Парнок остался единственным лесбийским романом в ее жизни.
Через много лет она признается Константину Родзевичу который станет ее второй и последней страстью: «…с подругой я все знала полностью, почему же я после этого влеклась к мужчинам, с которыми чувствовала несравненно меньше?<…> Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение».
А что же Сергей Эфрон? Мучился, страдал? Разумеется. Но он еще в восемнадцать лет понял, что жене-поэту «необходим подъем», жизнь в постоянном волнении. Он и не думает упрекать Марину (не будет этого делать никогда). В одном из писем Елены Оттобальдовны Волошиной есть брошенная мимоходом фраза: «У Сережи роман благополучно кончился». Три недели назад она писала о Сергее только то, что он чувствует себя неважно, и ни слова, ни полслова о каком-то романе. Ни в каких мемуарах, ни в каких других письмах нет и глухого намека на то, что у Сергея Эфрона был роман. Скорее всего, он это просто выдумал — из уязвленного самолюбия. Впрочем, если следовать поговорке «нет дыма без огня», можно предположить, что был некий легкий флирт, затеянный опять-таки для того, чтобы, как пел знаменитый тогда шансонье, «проигрыш немного отыграть». Но платить жене той же монетой было совершенно несвойственно Эфрону. В таких ситуациях он всегда самоустранялся.
В марте 1915 года он поступает на службу санитаром в Отдел санитарных поездов Всероссийского земского союза. 187-й поезд, куда его определили, курсировал по маршруту Москва — Белосток — Москва.
М.С. Фельдштейн, будущий муж Веры Эфрон, так описал проводы: «Сережа был желт, утомлен, очень грустен и наводил на невеселые мысли. Откровенно говоря, он мне не нравится. Так выглядят люди, которых что-то гнетет помимо всякого нездоровья. Провожали Марина, Ася».