Через полтора часа ожидание закончилось. Мы прошли метров двадцать рука об руку с Гейл, а затем она отстала и я пошел дальше в одиночестве. Войдя в операционную, просторную и поблескивающую разным оборудованием, с видеоэкранами под потолком, я увидел в центре крошечный стол, теряющийся в грандиозных масштабах остальной обстановки. Мюррей не обратил на меня внимания, занимаясь в углу чем-то своим. Я взобрался на стол, и анестезиолог моментально избавил меня от всех страхов.
Я увидел над собой яркий свет и понял, что пока еще жив.
Я сглотнул с облегчением. Значит, жив, и это уже очень приятно. Вошла Гейл, я заговорил с ней, пригласил детей. Грейс выглядела озабоченной, Джорджия была просто счастлива. Этой ночью я совершенно не спал, смотрел телевизор и до утра ощущал прилив адреналина.
Я не помню, чтобы когда-нибудь еще чувствовал себя таким счастливым. Впрочем, отчасти это ощущение счастья было иллюзорным, вызванным принятыми стероидами. Наутро я перебрался в мою постоянную палату. Это была небольшая, скупо обставленная, строгая комнатка, которую я делил с одним подвижным ньюйоркцем, который болтал не умолкая. Окна в комнате не было. Забавно, конечно, но это помещение явно создавалось не для удовольствия, а с чисто утилитарными целями.
Гейл рассказала, как у нее прошел день. Это был сущий ад. Ждать, не имея никакой информации, пока наконец не появился Мюррей Бреннан в запачканном кровью белом халате, совершенно вымотанный, будто он все это время, как китобой, сражался с кашалотом. Он сказал, что операция оказалась исключительно тяжелой и он сделал все возможное, лишь бы только не пилить мне ребра. Вся борьба состояла в том, чтобы состыковать два обрезка пищевода, между которыми еще недавно располагалась опухоль.
Об этом дне Мюррей оставил запись в своем дневнике: «Сегодня провели эзофагогастроэктомию у лорда Гоулда. Операцию удалось провести со стороны желудка, однако из-за высокого анастомоза работать было очень трудно». Похоже, эта операция доставила ему хлопот – так же, как и мне.
Я устроился поудобнее в своей новой комнатке и затосковал. Отовсюду у меня торчали трубки – даже из носа. Лицо утратило естественный цвет, приобретя зловещую белизну. Как сказала Гейл, я больше походил на мертвеца, чем на живого человека. Ей было тяжело смотреть и на эту палату, и на тонкую занавеску, отделяющую меня от соседа, и на мое нездоровое лицо, и вообще на всю эту ненормальную ситуацию. Несколько дней я не мог пить и только сосал ватные палочки, смоченные водой.
Кроме того, возникла проблема взаимопонимания. Во рту у меня пересохло, из носа торчала трубка, так что я едва мог говорить, а если и говорил, то очень неразборчиво. Большинство медсестер не могли понять меня и подозревали, что я над ними издеваюсь. Я сравнивал себя с соседом-ньюйоркцем, который только хрипел, но все сестры понимали его без малейших затруднений.
В общем, день прошел так себе, однако ночь оказалась еще хуже. Под воздействием морфия ночные часы превратились в непрерывно копошащийся клубок из страхов и темных сил. Стены комнаты никак не могли стоять спокойно – они смещались, шевелились, выгибались и всячески стремились меня напугать. Вот на что были похожи эти ночи – на бесконечный нью-йоркский стеб и коварный текучий мрак.
На следующий день мое душевное состояние еще ухудшилось. Я проснулся, уже с утра чувствуя упадок сил, а боль, которую я испытывал после операции, меня совсем доконала. Я почувствовал, что единственный способ побороть эту ситуацию – отступление и попытка сохранить оставшиеся силы.
Для себя я назвал это (пусть и не очень удачно) «стратегией ящерицы». Залечь, спрятаться, замаскироваться, отступить. Впрочем, эта тактика не сработала. Зато и хирург, и медсестры по моему поведению сделали вывод, что у меня явно не хватает жизненной энергии, чтобы управлять своими внутренними процессами. Если я пытался прекратить излучение своей энергии вовне, то и ко мне не поступала никакая энергия из окружающего мира.
Мюррей укрепился в подозрениях, что мое подавленное состояние является следствием какого-то кровотечения, поскольку в ходе операции не удалось полностью и правильно соединить разрезанные части. Сразу же была назначена повторная компьютерная томография. Меня заставили выпить контрастную жидкость, что не доставило мне никакого удовольствия, а потом попросили на время сканирования принять такую позу, которая теперь, после операции, была почти невыносима. Томография не показала никакого кровотечения, но этот урок я усвоил хорошо. У меня все идет нормально, когда я настроен на позитив, а вот без оптимистических установок ситуация сама по себе тяготеет к развалу, а вовсе не наоборот. С этого момента я пошел на поправку и завоевал доверие персонала. Моя жизненная траектория явно смотрела вверх.
Прямо со второго дня, даже после такой тяжелой операции, как моя, медперсонал заставляет пациентов активно двигаться. В моем случае это помогло остановить накопление жидкости в легких. Это, как полагают, должно было снизить вероятность пневмонии.
Подвижность – это значит ходьба. Так или иначе, но меня выгнали из постели, прицепили все мои трубки и бутылочки к тележке и погнали меня на прогулку, которую я назвал дорогой смерти. Это было бесконечное движение по коридорам вокруг внутреннего дворика. Каждый шаг давался с немалым трудом, а полный круг по хирургическому отделению казался вечностью. Сначала от меня требовали пройти пять кругов, потом десять, потом двадцать.
В этом занятии я был не одинок. Были и другие пациенты, недавно перенесшие такие же или похожие операции. Они так же нарезали круги по коридорам, напоминая не людей, а какие-то передвижные агрегаты на колесиках, над которыми возвышаются человеческие головы – тщательно вымытые, бледные до белизны и с затравленными глазами. Никто не говорил ни слова и даже не улыбался. Мы просто брели по коридорам, как привидения.
Но отвлечемся от этого мрачного парада покойников – мои дела день за днем подвигались в лучшую сторону. От меня отключали одну за другой многочисленные трубки, а через неделю я уже мог ходить без посторонней помощи, демонстрируя фантастические возможности человеческого тела, когда речь идет о борьбе за жизнь.
Дважды в день меня навещала Гейл и проводила со мной немало времени – и это в ситуации, когда ей еще приходилось работать на пределе сил. В больнице ей не нравилось – она считала это заведение слишком черствым и бездушным. В некотором смысле она была права, но этот жесткий стиль лежал в основе всех здешних успехов. Мы наблюдали, как работает предприятие по уничтожению рака, и я не мог не уважать его бескомпромиссную нацеленность на борьбу с этой болезнью. Таков Нью-Йорк, город, где неженкам не место.
Каждый раз, когда Гейл пыталась перевести меня из двухместной палаты в какую-нибудь из одиночных, которые тоже имелись на нашем этаже, она сталкивалась с тем, что палата уже оказывалась занятой. Потом одна из медсестер подсказала мне тайный путь к у спеху. Она сказала, что единственный верный способ – это самовольный захват пустующей палаты. Просто берите все свои манатки и вселяйтесь в комнату, пока вас не опередили. Так я и поступил.
Такие вот порядки царят в нью-йоркских больницах. Впрочем, с каждым днем мне там нравилось все больше и больше.
Постепенно ко мне стал возвращаться дар речи. Это уже был не хрип и шипенье пересохшим ртом сквозь пластиковые трубки. Я хорошо узнал медсестер, и они оказались мастерами своего дела. Команда медсестер с нашего этажа была удостоена звания лучшей бригады по всему Северо-Востоку США. В среднем они проводили на рабочем месте больше десяти часов подряд и при этом не утрачивали ни заботливости, ни такта. Они обходились без униформы, ходили просто в джинсах и футболках, но свои обязанности выполняли поистине безупречно.
Врачи здесь тоже заслуживали самых высших похвал. Многие из них приехали сюда с разных концов света на должности практикантов – лишь бы обогатить свою профессиональную биографию коротким периодом работы в самой лучшей онкологической больнице. Все они отличались острым интеллектом и неугасимой любознательностью. Я проводил часы в беседах с ними. Короче, я бы не сказал, что полюбил эту больницу, но до сих пор восхищаюсь ею.
Через пять дней после операции Мюррей ворвался в мою палату, исполненный такого энтузиазма, которого я никак не ожидал при его сдержанном характере. «У нас на руках результаты гистологии, и они прекрасны!» – сказал он. Ни в одном из лимфатических узлов не обнаружено раковых клеток, так что я могу снова строить планы на жизнь.
Он все говорил, объяснив, что его прежняя немногословность была следствием опасений, что хотя бы в одном из лимфатических узлов обнаружится рак. Такой поворот событий резко снизил бы мои шансы на жизнь. Теперь же он просто лучился оптимизмом – у меня была честная 75-процентная вероятность прожить еще как минимум пять лет.