4-го августа.
Опять та же морская скука…
Однообразный шум волн, плеск случайно набежавшего буруна о борт парохода, стук и монотонное повизгивание машины… Вместе с этим у нас как-то невольно, сами собою, являются разговоры или, скорее, взаимные мечтания вслух о родине, о сроке возвращения в Россию и о том, каким путем мы будем возвращаться. Что до меня, то я предпочел бы обратный путь через Сибирь, чтобы хотя несколько познакомиться с этой страной, которая, несмотря на свой близкий для нас интерес, знакома нам во многих углах своих едва ли более, чем внутренние страны Новой Голландии или пампасы Южной Америки.
Вместе со скукой, и как прямой ее результат, являются также и наблюдения над некоторыми пассажирами и почти невольные разговоры о том или другом из этих господ. Кто что ни говори, но на этот раз самыми несносными из пассажиров были немцы. Англичанин, тот в гордом и самодовольном сознании своего английского превосходства, уткнет нос в книжку удобного карманного формата и лежит себе целый день, задрав ноги, на своем плетеном кресле да мнет в зубах дымящуюся сигару, а если не читает, то созерцает тусклым равнодушным взором однообразную картину моря и молчит — молчит во всяком случае: он скуп на разговоры даже со своими, а не то что с посторонними. Он скучает "благородным манером", как выразился один из наших спутников. Ты его не тронь, и он тебя не трогает; он игнорирует все, кроме собственного комфорта и спокойствия. Англичанин вообще имеет то великое преимущество, что его можно не замечать, как и сам он, по большей части, никого и ничего не замечает. Но немец, немец совсем иное дело. Немец назойливо тычется всем в глаза и всем надоедает. Немцы на нашем пароходе устроились себе особым кружком. В этом, разумеется, нет ничего дурного; свой к своему на чужбине поневоле льнет. Но назойничают они главным образом своей бесцеремонностью относительно всех остальных пассажиров, этими нахальными, вызывающими взглядами, которыми окидывают всех и в особенности французов, этими громкими разговорами и спорами между собой, нарушающими общепринятую, ради приличия, тишину на палубе и в кают-компании, этими своими приказчицки-буршевскими манерами, причем если один из них даст другому тычка в спину или туза по шее, то это считается лишь милою приятельскою шуткой, и наконец более всего надоедают они этим вечным славословием своих военных подвигов и победными гимнами в честь Мольтке, Бисмарка и прочих, гимнами, которые они и между собою напевают, и на пианино наигрывают, решительно не желая понять, насколько это неприлично на французском судне.
К сожалению, должно сказать, что при всех блестящих, завидных достоинствах германской нации, упоение своею победоносностью у отдельных лиц этой национальности доходит до грубости, до полного невежества по отношению к посторонним людям, невольно связанным с ними общностью путешествия. Так, например, если англичанин неподвижно лежит в плетеном кресле, приведя в горизонтальное положение свои ноги, то немец, лежа в таком же кресле, непременно раскинется и даже раскорячится до неприличия, несмотря на то, что тут же, в пяти шагах от него сидят дамы. Правда, объясняется это жарой; но от жары и другие страдают не менее, однако же, держат себя прилично. Нет, принимая на своей лежалке самые расхлестанные позы, допускаемые свободно разве в бане, он как будто хочет сказать этим: "Черт вас побери, я победоносный немец, и потому плевать!" Это, однако, еще не все. Чуть пробьет восемь часов вечера, немцы выходят в кают-компанию и на палубу в самых легких спальных костюмах и наслаждаются вечернею прохладой, опять-таки задрав кверху ноги, или начинают прогуливаться в своих пижамах и халатах мимо тут же сидящих дам, причем их нимало не смущает, если порыв ветра распахнет полы халата и обнаружит некоторые принадлежности непоказного туалета. Воображаю, как это должно коробить в душе наших дам и в особенности англичанок.
У этих немцев есть еще одна страсть: показывать свои костюмы. Более половины их кружка безо всякой надобности переменяют свое платье раза по три-по четыре в день, словно желая похвастаться богатством и разнообразием своего гардероба, не думаю, чтобы в этих беспрестанных переменах костюма играла какую-либо роль гигиеническая потребность и вообще что-либо, кроме филистерского щегольства и тупого тщеславия, потому что ни французы, ни мы, ни даже чопорные англичане, словом, никто не находит нужным менять подобным образом свои костюмы, а тем более щеголять в халатах перед дамами. Мы, "северные варвары", надо отдать себе справедливость, в этом отношении являемся безукоризненнее всех: мы находим вполне возможным обходиться в публике без пижам и халатов, оставаясь с утра до позднего вечера вполне одетыми, как того требует приличие, а также довольствуемся общепринятым способом сиденья на стульях и скамейках, не увеличивая, своего комфорта задиранием ног. О распевании победных гимнов нечего и говорить, так как россияне вообще склонны скорее к самооплевыванию, чем к самовосхвалению, и надо заметить, что скромность нашего поведения не осталась без воздействия и на других. Так некоторые из англичан (хотя, разумеется, не все), заметив, что русские никогда не позволяют себе в присутствии дам ни одной мало-мальски небрежной позы, и сами перестали валяться и заламывать кверху ноги. Но немцы… Ах, эти немцы!.. Им хоть кол на голове теши, а они все свое "Was ist des Deutschen Vaterland…" Один из этих немцев имел торговые дела в Боливии. При объявлении войны с Чилийской республикой, все европейцы, не принявшие боливийского подданства, получили от высшей местной власти приказ покинуть страну в 24 часа. Так, по крайней мере, рассказывает наш немец. В числе прочих, разумеется, Пришлось выехать и ему, покинув на произвол судьбы свой дом и все свои дела и коммерческие предприятия. Он уехал в Европу, где удалось ему законтрактоваться на должность приказчика в одном из немецких торговых домов в Гонконге. На пути к Гонконгу, на одном пароходе с нами, он неожиданно застает в Адене телеграмму на свое имя из Боливии с извещением, что имущество его цело и все дела, благодаря содействию боливийских друзей, сохраняются в наилучшем порядке. Обрадованный немец вновь почувствовал себя счастливым человеком; тем не менее, он находится теперь в крайнем затруднении, как быть с Гонконгом. Приходится платить неустойку, и он не придумал еще, каким бы образом от нее избавиться. Но замечательно, чем выразилось его довольство по поводу столь счастливого оборота обстоятельств. До самого Адена он ходил в очень скромном, хотя совершенно приличном жакете, а с Адена вдруг пошла перемена декораций, и теперь наш счастливый немец чуть ли не чаще и не яростнее всех остальных своих соотечественников меняет свои костюмы, галстуки и головные уборы. Даже на вечернем бархатном берете его вдруг появилась шелковая кисть, которой до Адена не было.
— Вот чем выразилась его радость по поводу возвращенного благосостояния, именно этою шелковою кистью, — заметил шутя В. С. Кудрин.
— Как знать! — возразил на это М. А. Поджио. — Быть может, он сорвал ее в минуту отчаяния и потому поспешил пришить ее в минуту радости.
Но, шутки в сторону, эти немцы, с их настойчивою энергией и предприимчивостью, а главное, с их выдержкой, достойны уважения и… подражания, сказал бы я, если бы русский человек способен был в чем-либо подражать немцу, кроме его канцелярщины да кантиков и петличек. Вот, например, этот самый многокостюмный немец. Ему едва перевалило за тридцать лет, он еще молодой человек, даже жениться не успел (ибо приберегает сие под старость). В родной Германии отбыл он свою воинскую повинность, уволен в запас унтер-офицером и тотчас же с несколькими сотнями марок в кармане (что составляло все его наследственное и, частью, благоприобретенное состояние) пускается себе, ничтоже сумняся, в какие-то неведомые страны, в Колумбию и Боливию, начинает там торговую деятельность, сначала в качестве приказчика, потом, приглядевшись к делу, пытается взяться за него и самостоятельно, "по маленькой", а потом все больше и больше; делает себе относительно в короткий срок хорошее состояние и… неожиданно прогорает, то есть, по-видимому, должен был бы прогореть, благодаря местным политическим обстоятельствам, а потому, основываясь на простой логике, считает себя прогоревшим. Но это не приводит его в отчаяние; напротив, заручившись в отечестве новым, хотя и очень скромным местом, он снова пускается "в неведомый путь", только уже не на крайний Запад, а на крайний Восток, и опять начинает с начала, то есть со скромного положения приказчика, ни на минуту не теряя бодрости и надежды на лучшую будущность. Я желал бы видеть русского (истинно-русского, а не русско-подданного) человека, который в годы, полные сил, пустился бы, не говорю уже в какую-нибудь Боливию или Перу, а хотя бы на наши русские дальние окраины с твердым намерением сделать себе там состояние путем коммерческого или промышленного труда и осуществил бы это намерение на деле… Таких вы назовете у нас два-три имени, не более. Правда, было время, которое, кажется, и до сих пор не совсем-то кончилось, когда наши идеалисты "свободного труда" пускались на авось в Северо-Американские Штаты; но кому не известна жалкая судьба их и то несчастное существование, какое влачат эти люди в Америке!