КГБ должны были насторожить связи Пеньковского — влиятельные высокопоставленные друзья. Цепочка: друзья — Пеньковский — Запад. Это близко к истине, но КГБ обязано сомневаться и проверять. Ведь связи — это источники информации, возможно, невольные даже внутри страны. Значит, я должен был быть, даже без подозрений, в поле зрения нашей контрразведки. Еще один камень.
При возникновении неясностей КГБ вел себя осторожно. Если сомневался, то искало доказательства, которые могли перерасти в подозрения. А подозрения — это право получить разрешение на обыск в квартире, причем разрешение на уровне высшего руководства КГБ. Камень — ого-го! Дома хранился, как говорят на Западе, «шпионский набор».
Реально ЦРУ и СИС должны были сами просчитать варианты первый, второй, третий, шестой — в них Пеньковский хорошо прикрыт, а значит, защищен своим ведомством ГРУ и ГШ Минобороны. С их точки зрения — это вовсе не камни в мой огород. Четвертое и шестое и, как следствие, седьмое — это реальная угроза «агенту» в моем лице. Это уже «глыбы» с набором возможных аргументов перед старшими чинами в КГБ и затем (седьмое) — прямые доказательства.
Верно говорит Джибни: «…они должны были обыскать его рабочий стол (в доме). И как только они вскрыли заветный ящик, все стало ясно! Но когда это произошло, никто не знает…». Я знаю: задел был сделан еще в 1957 году, в Турции.
«Суммировать накопленную информацию», пишет Джибни, нужно было не в КГБ, а в ЦРУ и СИС, чтобы не оказаться в плену иллюзий в моих частных намерениях. Обижает Джибни нашу контрразведку, когда говорит, что на согласование вопросов о подозрениях в отношении Пеньковского — Винна уходило много времени. Когда было нужно, то на согласование уходили не дни, а часы. Это я констатирую как офицер военной разведки из другого «конкурирующего» ведомства.
Теперь о суде. Джибни пишет: «…сам факт проведения этого суда уже сам по себе удивляет, так как других офицеров Советской Армии, уличенных в шпионаже, сразу же расстреливали…». Вполне могло быть и так. Я имею в виду наше «дело». «Расстреляли бы» и в прессе сообщили, как о казни некоего П. — так сделали с Поповым.
Но этапность и стратегический замысел операции по дезинформации Запада требовал серьезных подтверждений. Потому и был «суд»! И «доказательства» в сверхсерьезном предательстве, а значит, информация от предателя была ценной.
На суде Запад (кому это было нужно) понял, что Винн не мог рассказать ничего существенного — он был всего лишь связным и о содержании передаваемых за рубеж материалов не мог знать. На «суде» я дал понять, что Винн сознался не во всем.
Долгосрочность нашей акции подтверждалась еще и тем, что во время следствия на личной встрече с Винном я несколько раз повторил одну и ту же фразу, предназначенную для Запада: «меня наверняка расстреляют» и «они обещали сохранить мне жизнь». Правда, при условии, что Винн будет сотрудничать со следствием. Запад должен был расшифровать это так: «я не пошел на сделку, даже ради своей жизни».
Конечно «суд» был показательным. Роли были распределены. Но все же он был лучше, чем суды тридцатых годов. Однако военные прокуроры на этом «суде» оказались заложниками своего времени и действовали так, как будто им нужно было отчитаться за каждое свое слово на партсобрании. Эта неуклюжесть была заметной. Доказательств было предостаточно. Следуя сценарию, выданному мною для нашей общественности и западной публики, я признался в тщеславии, в уязвленном самолюбии и жажде легкой жизни. Джибни прав, говоря, что «… суд не мог найти логического объяснения одному: как Пеньковский, столь преуспевающий в этой системе, смог предать ее…». Именно об этом следовало бы задуматься спецслужбам, работавшим со мной. Но им, снова настаиваю, этого и не нужно было. А мотивы моего поведения с Западом определяли все мои последующие действия в «работе» или игре!
И обвинитель Горский, и защитник Апраксин отмечали положительные стороны мой карьеры. Они говорили, что мой поступок остается все-таки неожиданным, как первородный грех, и совсем уже непонятным.
Грамотный специалист обвинитель — генерал Горский все же в суть дела проник — история моей жизни не давала повода стать предателем?! Он понимал и открыто удивлялся, как (по Джибни) «герой войны, блестящий офицер и ответственный работник солидного учреждения, способный служащий морально разложился и стал на путь предательства?»
Для меня «суд» стал тяжким испытанием. Но глубину трагедии публичного судебного разбирательства понял на процессе. В тот момент во мне не было ликования по поводу «оперативных успехов в деле». Ведь человек — существо коллективное, и я чувствовал, как взгляды презрения давят на меня.
Я мог бы утешиться, хотя бы на время «суда» (и после) с помощью выпивки, но алкоголь — не моя стезя. Он всегда не был моим «кумиром». Правильно отмечает Джибни, ссылаясь на мнение моих западных «коллег»: я пил очень умеренно. Им бы задуматься: мог ли я пить (то есть терять над собой контроль) в ситуации разведчика, действовавшего в тылу врага?!
В заключительной главе Джибни сам себе задает вопрос, который в то же время обращен к западным спецслужбам: «…невольно возникает вопрос: как могло случиться, что сотрудники КГБ и ГРУ допустили, чтобы человек с таким «черным пятном» в биографии достиг в советском обществе столь высокого положения? Почему они раньше не занялись происхождением полковника? Что же произошло с их системой тотальной проверки?».
Все верно, за исключением главного: в моем деле, личном офицерском и в деле спецпроверок КГБ-ГРУ, ответы на все эти вопросы имеются… в виде хорошо разработанных легенд.
Проницательный Джибни и амбициозный Винн в своих книгах верно ставят вопрос: «жив ли Пеньковский?» Однако причины оставления меня в живых у них ошибочные — «в интересах было сохранить ему жизнь». Как понимается сегодня из этой рукописи, причина другая — игра закончилась, но ее результаты продолжили операцию все эти десятилетия.
После «суда» я убыл в тихую заводь на краю Московии. Здесь была река, лес и дача. Сюда привезли мою маму — Таисию Яковлевну. Но прежде постепенно ее подготовили к тому, чтобы открыть частично не только тайну моей работы против западных спецслужб, но помогли понять необходимость моего нового положения: «нелегала» в собственной стране. Мама никогда не верила в мое предательство, и все поняла, хотя далось ей это с большим трудом. Ее больше всего мучил один вопрос: почему именно ее сыну выпала такая доля?! Ее не утешали мои слова: «если не я, то кто-то должен был это сделать…».
Здесь, на даче, мне помогли справиться с психологическими стрессами, изменить внешность — волосы, бородка, манера говорить…
Ко мне приезжали товарищи по оружию — из ГРУ и КГБ. Я получил высокие награды и среди них знаки отличия по линии этих двух ведомств. Мне вручили орден Красного Знамени и присвоили звание генерала, дали повышенную пенсию. С моими наставниками мы тщательно проработали легенду дальнейшей моей жизни: место, работа, пенсия и связь со службой.
Местом мы с мамой выбрали городок Ейск на Азовском море. Давно хотелось погреться у южных берегов. Когда-то я был там в юности и проникся к этому городку любовью. Занимался я учительством — было о чем поведать молодежи. Работал в техникуме и институте. Но юг быстро приелся и мне и маме. Причина? Здесь не было настоящей зимы.
Так в конце шестидесятых годов я оказался в Лихвине, где до выхода «на учительскую пенсию» и после этого события учительствовал. Дополнительные деньги я получал, бывая в разных городках вблизи этого города. Это — как в разведке: связь через почту четыре раза в году. Ко мне шли письма, но без обратного адреса. Сам я письма посылал из тех же городков, благо автобусное сообщение было отменным. Переписка сокращалась «естественным путем» — мои ровесники были из двадцатых годов.
Я увлекся собиранием книг о спецслужбах — профессионально это мне было близко, искал острые ощущения, как это случалось во время «ближнего боя». Появился видеомагнитофон — это уже фильмы.
В сентябре 1999 года меня вызвал на связь один из кураторов в ГРУ (участник по дезинформации Запада). Так я узнал о книге сотрудника внешней разведки КГБ «Операция «Турнир». Мой коллега сообщал, что высылает книгу в мой адрес: «Будет интересно посмотреть небольшую главу «Пеньковский». Глава меня устраивала.
К этому времени у меня уже накопилось несколько переводных книг о «деле Пеньковского». Однако это были книги в пользу моего «предательства» и лишь крохи сомнения в этом. А эта глава, мне показалось, говорила о иной оценке моего «предательства». Выходило так, что по моим следам мог идти человек, который сам был «предателем» и, возможно, лучше других понял мою судьбу и ложность положения после «предательства», в котором он сомневался.