(Бродский И. О Сереже Довлатове («Мир уродлив, и люди грустны») // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 360)
Владимир Соловьев:
Ему была близка литература, восходящая через сотни авторских поколений к историям, рассказанным у неандертальских костров, за которые рассказчикам позволяли не трудиться и не воевать, — его собственное сравнение. Увы, в отличие от неандертальских бардов, Довлатову до конца своих дней пришлось трудиться и воевать, чтобы заработать на хлеб насущный, и его рассказы, публикуемые в престижном «Нью-Йоркере» и издаваемые на нескольких языках, не приносили ему достаточного дохода.
(Соловьев В., Клепикова Е. Довлатов вверх ногами: Трагедия веселого человека. М., 2001. С. 43–44)
Иосиф Бродский:
Он жил литературной поденщиной, всегда скверно оплачиваемой, а в эмиграции и тем более. Под «успехом» я подразумеваю то, что переводы его переводов печатались в лучших журналах и издательствах страны, а не контракты с Голливудом и объем недвижимости. Тем не менее это была подлинная, честная, страшная в конце концов жизнь профессионального литератора, и жалоб я от него никогда не слышал. Не думаю, чтоб он сильно горевал по отсутствию контрактов с Голливудом — не больше, чем по отсутствию оных с Мосфильмом.
(Бродский И. О Сереже Довлатове («Мир уродлив, и люди грустны») // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 361)
Людмила Штерн:
Когда мы виделись с Сережей в Нью-Йорке, наши разговоры крутились вокруг литературных дел. Мы мечтали «ворваться» в main stream (главный поток) американской литературы. Публикации в «Нью-Йоркере», самом знаменитом интеллектуальном журнале, тем не менее не сделали и не могли сделать из Довлатова американского писателя. Его там печатали за яркость, необычность, экзотику, в прекрасных переводах Энн Фридман и Кэтрин О’Коннор, но это неизбежно должно было скоро кончиться, потому что его рассказы были «страшно далеки» от интересов и опыта жизни американских интеллектуалов.
(Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 275)
Знайте, что Америка — не рай. Оказывается, здесь есть все — дурное и хорошее. Потому что у свободы нет идеологии. Свобода в одинаковой мере благоприятствует хорошему и дурному. Свобода — как луна, безучастно освещающая дорогу хищнику и жертве…
Перелетев океан, мы живем далеко не в раю. Я говорю не о колбасе и джинсах. Я говорю только о литературе…
Первый русский издатель на Западе вам скажет:
— Ты не обладаешь достаточной известностью. Ты не Солженицын и не Бродский. Твоя книга не сулит мне барышей. Хочешь, я издам ее на твои собственные деньги?..
Первый американский издатель выскажется гораздо деликатнее:
— Твоя книга прекрасна. Но о лагерях мы уже писали. О фарцовщиках писали. О диссидентах писали. Напиши что-то смешное о древнем Египте…
И вы будете лишены даже последнего утешения неудачника. Вы будете лишены права на смертельную обиду. Ведь литература здесь принадлежит издателю, а не государству. Издатель вкладывает собственные деньги. Почему же ему не быть расчетливым и экономным?
(Сергей Довлатов, «Ремесло»)Елена Клепикова:
Что печатный орган может возникнуть из частной инициативы, из личных усилий, пришло как откровение. Не всегда радостное. Долго еще, готовя в печать свои домодельные книжки-тетрадки, со своими рисунками, дизайном, набором, в бумажных обложках и ничтожным тиражом, Довлатов сокрушался по недоступным ему советским типографиям с их высоким профессонализмом, громадными тиражами и щедрыми гонорарами. Участь советских писателей на дотациях у велферного государства была ему завидна. Но постепенно — особенно в связи с американским успехом — эти соображения ушли. Хотя все свои книги он издавал в убыток. И щедро раздаривал друзьям.
Короче, именно в эмиграции, русской колонии Нью-Йорка питерский американский писатель Довлатов стал крепким писателем с хорошо различимой авторской физиономией. Он уже не называл себя «рядовым писателем». Он притязал на большее.
(Соловьев В., Клепикова Е. Довлатов вверх ногами: Трагедия веселого человека. М., 2001. С. 91–92)
Людмила Штерн:
Сергей… любил маленькие книжечки. «Recognition, recognition» («Главное, чтоб узнавали». — Л. Ш.), — повторял он как заклинание, считая, что чем больше книжечек с разными названиями, тем чаще витает в воздухе имя автора. Кроме того, Сергей обожал весь процесс книгоиздательства. Он готов был сам делать макет, дизайн, рисунки, обложку. Он очень неплохо рисовал, было у него и в этой области немалое дарование.
(Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 244)
Линн Фарбер взялась переводить следующий рассказ. В эти же дни ей позвонил литературный агент. Сказал, что готов заниматься моими делами. Поинтересовался, есть ли у меня законченная книга. Линн Фарбер ответила:
— Как минимум штук пять…
Агента звали Чарли. Я сразу же полюбил его. Во-первых, за то, что он не слишком аккуратно ел. И даже мягкую пищу брал руками. Для меня это было важно. Поскольку в ресторанах я испытываю болезненный комплекс неполноценности. Не умею есть как следует. Боюсь официантов. Короче, чувствую себя непрошеным гостем. А с Чарли мне всегда было легко. Хоть он и не говорил по-русски. Уж не знаю, как это получается. К тому же Чарли был «розовым», левым. А мы, российские беженцы, — правые все как один. Правее нас, как говорится, только стенка. Значит, я был правым, Чарли левым. Но мы великолепно ладили.
(Сергей Довлатов, «Ремесло»)Александр Генис:
Довлатову, конечно, нравилось все, что было связано с его положением американского литератора. Например, его литературный агент представлял также интересы Сэмюэля Беккета. Услышав об этом, я сказал Сереже: «Познакомься с Беккетом, это ж так интересно!» Он тогда мне ответил: «А я не знаю, стоит ли». Это был жест в довлатовской манере. Конечно, он прекрасно понимал, кто такой Беккет. Но вскоре после нашего разговора Беккет умер, и Сергей не успел с ним познакомиться.
Я спрашивал его:
— Вот ты ненавидишь капитализм. Почему же ты богатый? Почему живешь на Семьдесят четвертой улице?
Чарли в ответ говорил:
— Во-первых, я, к сожалению, не очень богат. Хотя я, действительно, против капитализма. Но капитализм все еще существует. И пока он не умер, богатым живется лучше…
В юности Чарли едва не стал преступником. Вроде бы его даже судили. Из таких, насколько я знаю, вырастают самые порядочные люди…
Я твердил:
— Спасибо тебе, Чарли! Вряд ли ты на мне хорошо зарабатываешь. Значит, ты идеалист, хоть и американец.
Чарли отвечал мне:
— Не спеши благодарить. Сначала достигни уровня, при котором я начну обманывать тебя…
Я все думал — бывает же такое! Американец, говорящий на чужом языке, к тому же розовый, левый, мне ближе и понятнее старых знакомых. Загадочное дело — человеческое общение…
(Сергей Довлатов, «Ремесло»)Александр Генис:
Сергей занимал стратегически очень выгодную позицию — он всегда был ниже всех. Знаете, как море побеждает реки? Тем, что располагается ниже их. Довлатов без конца повторял: «Конечно, другие писатели — это настоящие писатели. А кто я такой?» В то же время он прекрасно знал себе цену и представлял свое будущее. Однажды он сказал: «Вот вы с Вайлем — как Ильф и Петров». Я засмеялся: «Ну, если мы Ильф и Петров, тогда ты Чехов!» Сергей, абсолютно не смутившись, ответил: «Да, так оно и есть». Мне тогда это показалось святотатством.
Оказавшись на Западе, вы перестанете чувствовать свою аудиторию. Для кого и о чем вы пишете? Для американцев о России? Об Америке для русских? Оказывается, вы пишете для себя. Для хорошо знакомого и очень близкого человека. Для этого монстра, с отвращением наблюдающего, как вы причесываетесь у зеркала… Короче, ваше дело раскинуть сети. Кто в них попадется — американский рабочий, французский буржуа, московский диссидент или сотрудник госбезопасности — уже не имеет значения…
(Сергей Довлатов, «Ремесло»)Александр Генис:
Но Довлатов, конечно, осознавал, что главная его аудитория находится в России. Он думал о том, можно ли эту ситуацию переломить и присматривался к авторам, которым это удалось: например, к Кундере или к Ежи Косинскому, который был тогда очень популярен. Он был польским писателем, который именно в Америке стал известен. Впоследствии он, к сожалению, покончил с собой.