В Варшаве, в ожидании отзыва государя на представленный ему адрес, охранение общественного порядка и все обиходное полицейское управление в руках граждан, студентов, даже гимназистов. И все идет гладко, спокойно, благоприлично. 19-е февраля торжествовано; город был иллюминован. Войска, официальная полиция и сам наместник – в стороне. Они как бы временно удалены от должностей и полуарестованы на квартирах. Сам кн. Горчаков, Муханов и К° дают нам пример d'un petit gouvernement provisoire a l'ombre de la bonne petite citadelle de Varsovie[43]. Можно ли придумать более полную, унизительную, подавляющую сатиру на всю систему нашего польского управления! Можно ли найти в истории более неопровержимое, явное, почти наивное сознание в своей неспособности, в отсутствии всякой нравственной силы, в несостоятельности всего того, что думано и делано 30 лет сряду? Это хуже Вены и Берлина в 1848 году. Завтра будет напечатан «en Journal de St-Petersbourg» польский адрес, в котором самодержцу всероссийскому говорится то, чего до сих пор никогда никакой народ не говорил так прямо никакому самовластителю, а именно, что, кроме принесения жертв (живых – victimes[44]), нет средства быть услышанным и что посему этот народ неутомимо приносит жертвы, одни за другими, – «en holocauste»[45]. Наместник Царства своими мерами, своим настоящим положением краспоречиво и неопровержимо оправдывает эти слова. Что скажут в ответ на них? Несколько общелестных фраз, и попытаются поторговаться{12} с неотразимою необходимостью, и проторгуются!
2 марта. Утром заходил к Вяземским. Кн. Вяземский празднует сегодня литературный юбилей, или, точнее, другие его празднуют. Он назначен гофмейстером якобы для состояния при е. в. государыне императрице. Кроме того, прибавлено нечто к его аренде. Вел. кн. Елена Павловна написала к нему любезную записочку и прислала оную при букете из каких-то им некогда для нее воспетых цветов. Академики и друзья князя (их много) дают ему обед в здании Академии наук.
Был потом в Комитете.
Был на юбилярном обеде. Гр. Блудов, после «loyalty toast'a»[46] в честь е. величества и другого, мною не расслышанного тоста в честь императорского дома, или России, провозгласил беззвучным голосом (parlant comme les ombres de l'Odysse[47], по выражению Тютчева) тост в честь юбиляра. Кн. Вяземский читал ответную речь, весьма хорошо написанную. Жаль только, что он ее читал.
Плетнев читал приветствие от Академии и стихи Тютчева. Бенедиктов декламировал, а Соллогуб пел свои стихи. Погодин, нарочно приехавший из Москвы, сказал речь; наконец, немецкий lettre Wolfsohn[48] также произнес speech по-немецки и к тому бесконечный, а гр. Орлов-Давыдов, сказав speech по-русски, провозгласил тост в честь отсутствующего сына юбиляра. На обеде присутствовали многие сильные сего мира, и вообще празднество, по-видимому, удалось. (Жаль, что распорядители исключили многих современных литераторов из списка приглашенных к участию в обеде).
При всем том видно, что у нас в подобных случаях требования скромные и уровень невысок. С удовольствием ценю в кн. Вяземском дар привязывать к себе людей. У него действительно, друзей и доброжелателей много. Ценю этот дар тем более, что я его лишен совершенно. Нередко анализировал я себя в этом отношении. Знаю, почему я друзей не имею и не мог иметь, знаю, что в этом виноват не я…, но сожалею о себе и радуюсь за тех, у кого есть друзья.
Познакомился на обеде с Писемским, Майковым, Бенедиктовым и Погодиным.
3 марта. Был в французском театре. В 2 года первый раз. Впечатление – чувство удовольствия, что не бывал чаще. Я легко плачу, если пиэса трогательна, а это досадно; я скучаю, если пиэса комическая, но в современном роде, т. е. фарс. Je n'aime pas le gros rire[49]. Нет, мне еще рано искать развлечений в этом роде. Осадок грусти и тоски на дне моего сердца приводится в движение. Мне как-то душно и тяжело, выходя из театра.
Обедал у Муравьевых. Зеленый сказал мне, что М. Н. думал и даже написал записку о присоединении Департамента сельского хозяйства к межевому корпусу, чтобы оставить это за собою, а Министерство якобы сдать! Это на него похоже. Вечером заходил к Вяземским, где видел Погодина и Тютчева, который говорит, что взгляды Зимнего дворца на польский вопрос est une fatalite dynastique et tient au sang Allemand[50].
4 марта. Утром в Комитете. Заходил к Вяземским. Завтра Манифест об отмене крепостного состояния читается в здешних и московских церквах. Сегодня с почтовым поездом отправились по Московскому тракту до 40 генералов овиты и флигель-адъютантов, командированных в разные губернии для наблюдения за ходом крестьянского дела. Великие дела не лишены некоторой доли камизма. Каждого из этих господ Бутков снабдил особым официальным чемоданом с официальным ключом и за печатьми. В этих чемоданах везутся новые крестьянские Положения, которые везущими должны быть сданы губернаторам.
Вечером был на концертном вечере в Зимнем дворце. Императрица n'a point paru[51] по неизвестной причине. Но были все вел. князья и принцы, и, кроме вел. кн. Елены Павловны и Екатерины Михайловны, все прочие вел. княгини. Вел. кн. Михаил Николаевич говорил со мною о крестьянском деле, выражая уверенность в благополучном его исходе. Государь вспомнил о посылаемых мне теперь ежедневно губернаторских отчетах и сказал мне: «Я тебя теперь бомбардирую». Вел. кн. Ольга Николаевна оказала мне внимание приглашеньем к ужину за ее столом. Гр. Потоцкий (камергер, по случаю любезности его жены, не весьма обладающий камергерскими и вообще порядочньши манерами) уверял меня que la voix publique me nomme president du Conseil d'administration a Varsovie[52]. Спасибо. Он не сказал мне, что Муханов уволен.
5 марта. Новая эра. Сегодня объявлен, в Петербурге и Москве, Манифест об отмене крепостного состояния. Он не произвел сильного впечатления в народе и по содержанию своему даже не мог произвести этого впечатления. Воображение слышавших и читавших преимущественно остановилось на двухгодичном сроке, определенном для окончательного введения в действие уставных грамот и окончательного освобождения дворовых. «Так еще два года!» или: «Так только через два года!», – слышалось большею частью и в церквах, и на улицах. Из Москвы тамошнее начальство телеграфировало, что все обошлось спокойно «благодаря принятым мерам».
Государь на разводе собрал офицеров и сказал им речь по поводу совершившегося события. При выходе из манежа народ приветствовал его криком «ура!», но без особого энтузиазма. В театрах пели «Боже, царя храни!», но также без надлежащего en train[53]. Вечером никто не подумал об иллюминации. Иностраницы говорили сегодня: «Comme votre peuple est apathique!»[54]. Это не столько апатия, сколько сугубое последствие прежнего гнета и ошибок во всем ходе крестьянского дела. Правительство почти все сделало, что только могло сделать, чтобы подготовить сегодняшнему Манифесту бесприветную встречу.
Утром был у обедни. Потом на рысистых бегах. Вечером у гр. Блудовой и у Мещерских.
6 марта. Утром в Комитете, в Министерстве и у кн. Щербатовой. За мной посылал кн. Вяземский, чтобы посоветоваться на счет адреса от имени Правительствующего сената, имеющего быть представленным государю в ответ на Манифест. Сенаторы положили «не благодарить и не поздравлять», но верноподданнически отозваться на Манифест. Каждый Департамент избрал редактора. Затем из всех редакторов избран кн. Вяземский, а он выпросил себе в сотрудники сенатора Пинского (Карниолини), который должен был приехать к нему сегодня вечером. Между тем проект адреса был уже написан и на совещании со мною подвергся только немногим изменениям.
Вечером был у гр. Блудова и у Вяземских, где по древнему обычаю дамские вечера не клеятся.
Из Польши все те же вести. Временное правительство прекратило свои действия, и правительство наместника восстановлено, но обнаруженное бессилие его лежит на нем тяжкою гирею, опутывает его колючими веригами. Здесь краснеют пред претерпенным и претерпеваемым там уничижением, но не знают, на что решиться, за что взяться, с чего начать и к чему идти.
7 марта. Утром в Комитете. Заходил к Шувалову, который показал мне превосходно продуманное и написанное им мнение в ответ на предложение некоторых дворян ходатайствовать о созыве чрезвычайного собрания дворянства и о принятии в соображение правительством претерпеваемых дворянством убытков вследствие эмансипационной реформы. Шувалов доказывает, что говорить об убытках рано, что предаваться раздражительным прениям несвоевременно, и что вообще подобная система действий со стороны дворянского сословия по соответствовала бы ни его достоинству, ни настоящему значению, ни будущему призванию.