На фабричную инспекцию возлагается наблюдение и контроль за исполнением фабрикантами и рабочими договоров, утверждение такс, табелей, предупреждение споров, возбуждение преследований и обвинение на суде виновных в нарушении настоящих правил.
Чины городской и уездной полиции сообщают фабричной инспекции обо всех случаях нарушений порядка и благоустройства на фабриках и заводах и оказывают инспекции должное содействие.
Фабричное управление обязано вести именной список рабочих с указанием в нем места жительства и возраста каждого из них, а также установления, из которого ему выдан вид на жительство.
Нарушением порядка на фабрике признаются: несвоевременная явка на работу или самовольная отлучка с нее; несоблюдение правил обращения с огнем; несоблюдение в помещениях чистоты и опрятности; нарушение тишины на работе шумом, криком, бранью, ссорой, дракой; непослушание; приход на работу в пьяном виде; устройство игр на деньги. Взыскания за отдельные нарушения порядка не может превышать одного рубля».
С имперским государственным строем, консервируемым самодержавием весь XIX век, все быстрее и быстрее вступали в непримиримый конфликт не только родившаяся капиталистическая экономика, сельское хозяйство и промышленность. Большие проблемы были и в имперской армии. Выдающийся военный теоретик, реформировавший русскую армию после позорной войны 1904–1905 годов с Японией, А. Редигер писал о военном управлении при Александре III, любившем говорить, что у России только два верных союзника, ее армия и флот: «До 1884 года служба моя шла крайне удачно. Я быстро попал в Генеральный штаб, рано получил кафедру в Николаевской академии, рано попал в полковники. Но тут наступил перелом. Во время царствования императора Александра III в военном ведомстве царил страшный застой и его последствия были ужасны. Людей неспособных и дряхлых не увольняли, способные люди не выдвигались, а утрачивали интерес к службе, инициативу и энергию, а когда, двигаясь по линии, получали назначения по старшинству, добирались до высших должностей, то они же мало отличались от массы посредственностей. Этой ужасной системой объясняется ужасный состав начальствующих лиц как к концу царствования Александра III, так и впоследствии».
Выдающийся военный теоретик М. Драгомиров, начальник Николаевской академии Генерального штаба, писал во «Всеподданнейшем отчете за 1893 год»:
«Считаю долгом снова доложить, что людей и лошадей армия получит своевременно и в нужном количестве лишь в том случае, если соответствующие распоряжения гражданских властей окажутся вполне разработанными и законченными. Между тем эти распоряжения едва ли даже оцениваются должным образом по их значению гражданскими учреждениями.
Сравнительно слабая подготовка крупных войсковых начальников требует отборного корпуса офицеров Генерального штаба и не может привлекать лучших сил. Энергичные и подготовленные люди будут искать применение для своих сил там, где их будут более ценить.
Отсутствие этих сил скажется, что особенно важно, не теперь, а тогда, когда нельзя будет поправить дело. Дай Бог, чтобы мои предположения были ошибочны, но, к сожалению, они будут верны, если теперь же не будут приняты соответствующие меры.
Нынешние большие армии во время войны могут жить лишь подвозом с баз по железной дороге. Между тем в составе войск в мирное время не состоит железнодорожных войск».
В русско-японскую и Первую мировую войну сотни тысяч крестьян в солдатских шинелях погибли из-за тупости и наплевательского отношения к их жизни высшего военного командования. Вместе с крестьянами, рабочими, быстро революционировались и имперские солдаты.
Исполнительный комитет «Народной воли» своей кровью написал план российской революции: «Земля – крестьянам, фабрики – рабочим, самоуправление – земствам, а для реализации этих задач – создание массовой революционной партии, которая должна поднять восстание рабочих в городах, поддержанное армией и крестьянством». Количество рабочих, военных и крестьян, ненавидевших самодержавие, стабильно увеличивалось. Оставалось создать массовую революционную партию, которая поднимет грозное знамя погибшей «Народной воли». Этому активно способствовала монархия, думавшая, что разгромила отчаянный Исполнительный Комитет и тысячи пособников. Вера Фигнер писала о Шлиссельбургской тюрьме образца 1880-х годов:
«Жизнь среди мертвой тишины, которая обволакивает тебя, проникает во все пор твоего тела, в твой ум, в твою душу. Все перепутывается, все смешивается. День длинный, серый похож на сон без сновидений. Так живешь, что сон кажется жизнью, а жизнь – сном. Чудятся люди, замурованные в каменные мешки. Звучит тихий-тихий, подавленный стон, и, кажется, что это человек задыхается под грудой камней. В душе лишь одно здоровое место, и оно твердит: мужайся, Вера, и крепись; вспомни весь народ русский, как он живет, вспомни подавляющий труд, жизнь без света радости; вспомни унижение, голод, болезнь и нищету! Будь тверда! Не плач о неудачах борьбы, о погибших товарищах. Не бойся! За этими глухими камнями невидимо присутствуют твои друзья. Ты не одна.
День походил на день, неделя – на неделю, меся – на месяц. Из всех людей остались лишь жандармы, для нас глухие, как статуи, с лицами неподвижными, как маски. Камера скоро превратилась в мрачный ящик: асфальтовый пол выкрасили черной масляной краской; стены вверху в серый, внизу – в почти черный цвет свинца. Каждый, войдя в такую перекрашенную камер, мысленно произносил: «Это гроб!» и вся внутренность тюрьмы походила на склеп. Сорок наглухо замкнутых дверей, за которыми томились узники, походили на ряд гробов, поставленных стоймя. Ни одна весть не должна была ни приходить к нам, не исходить от нас. Ни о ком и ни о чем не должны были мы знать, и никто не должен был знать, где мы, что мы. «Вы узнаете о своей дочери, когда она будет в гробу» – сказал шеф жандармов Оржевский моей матери. В Шлиссельбург привозили не для того, чтобы жить. У нас не было никого и ничего, кроме друг друга. Не только люди, но и природа, краски, звуки – все исчезло. Вместо этого был сумрачный склеп с рядом таинственных замурованных ячеек, в которых томились невидимые узники, зловещая тишина и атмосфера насилия, безумия и смерти.
В карцере оставалось ночью лежать на некрашеном асфальтовом полу в пыли. Я была в холщовой рубашке, в такой же юбке и арестантском халате в нетопленной, никогда не мытой и не чищенной небольшой камере и дрожала от холода. Невозможно было положить голову на холодный пол, не говоря уже о его грязи. Чтобы спасти голову, надо было пожертвовать ногами: я сняла грубые башмаки, и они служили изголовьем. Пищей был черный хлеб, старый, черствый. Когда я разламывала его, все поры оказывались покрытыми голубой плесенью. Есть можно было только корочку.
Мрачная драма, достойная суровой эпохи средневековья, совершилась в пятидесяти верстах от столицы культурного государства. Там, в Шлиссельбурге, отрезанный от всего мира, узник не мог поднять голоса в свою защиту и быть услышанным. Грачевский протестовал, чтобы предстать перед судом, чтобы описать положение тюрьмы, а если его не казнят, посадят на цепь и будут мучить, то он сожжет себя керосином. Отчаявшись во всем, и потеряв, наконец, всякую надежду предстать на суде, но, желая во что бы то ни стало, предать гласности все муки и надругательства, павшие на долю ему и его товарищам, он 26 октября 1887 года выполнил свой замысел.
Обширная камера коридора – настоящий зал для заседаний инквизиции. Ряд темных дверей, запертых семью замками. Они стоят мертвые и неподвижные, замкнутые так, будто им не суждено раскрыться никогда. Угрюмая темнота и сырость. Сумрачные темные фигуры жандармов странно колышутся в пустоте, как тени или зловещие призраки палачей или наемных убийц.
Внезапно происходит смятение. Все задвигалось, заволновалось. Отчаянно дергают ручку проволоки от звонка, давая сигнал тревоги. Камера номер 9 Михаила Грачевского заперта. А там за дверью, во весь рост стоит высокая худая фигура с матовым лицом живого мертвеца, стоит и темнеет среди языков огня и клубов копоти и дыма. Огонь лижет человека своими красными языками, огонь сверху донизу, со всех сторон. Горит факел, и этот факел – живое существо, человек!
Наконец, дверь отперта. Камера в дыму, в огне, запах керосина и гари. В середине по-прежнему человек. Сгорели волосы, догорает одежда и падает. В клубах дыма померкла мысль, в пламени огня погасло сознание. Несколько стонов глухих, подавленных, – и человек умер.
Мы потеряли право носить свои фамилии и стали просто номерами, казенным имуществом. Его надо было хранить, и это соблюдалось: одних хоронили, других хранили. В коридоре стоял большой шкаф, в котором лежали револьверы, заряженные на случай похищения этого казенного имущества, попытки извне освободить узников.