Общение Сергея с Флоренским продолжалось и после смерти отца Иосифа. Летом 1918 года Сергей Фудель принимал деятельное участие в организации курса лекций отца Павла о философии культа в переполненных аудиториях гимназии на Остоженке, слушал его беседы в московских храмах, в 1921 году посещал его лекции в возобновившей ненадолго свою деятельность и кочующей с места на место Московской духовной академии. Флоренский с терпеливым смирением выслушивал и комментировал литературные проекты своего молодого друга.
Их разлучил арест Сергея. Тем временем побывал в заключении и отец Павел. После долгого перерыва последний раз на земле они увиделись в начале 30–х годов. Флоренский стоял уже далеко от активного участия в церковной жизни и погрузился в инженерную работу; в момент встречи он был занят способами электрозапайки консервных банок. Разговор, однако, шел именно о Церкви, о захлестывающей ее стихии мира сего, о бессилии догматической веры, не обретающей воплощения в жизни.
Прошло немногим более двадцати лет со времени первого памятного свидания в вечернем Сергиевом Посаде, но времена той, прежней России были отделены пропастью. Все меньше несломленных христиан оставалось в тоталитарном атеистическом государстве. Под неусыпным его контролем находилось церковное руководство. Митрополит Сергий, возглавлявший Русскую Церковь после смерти патриарха Тихона и тюремного заточения патриаршего местоблюстителя митрополита Петра, уже подписал свое интервью, в котором был вынужден отрицать очевидное для всех существование религиозных гонений в Советском Союзе. Подвижничество уходило в катакомбы, иным казалось, что только втайне от мира, в бегстве из него можно будет сохранить чистоту Церкви и верность Христу, однако ряды «непоминающих»[80] все более редели в результате новых арестов.
— Но, несмотря на это, таинства в Церкви совершаются, — сказал Сергей, видимо, желая поделиться своей последней надеждой.
— Это‑то и страшно, что они совершаются, — печально возразил Флоренский[81].
Вскоре Сергей был вновь арестован. Через короткое время недра ГУЛАГа поглотили и отца Павла — уже без возврата. Но спустя десять лет после его смерти Сергей Фудель, переживавший отчаянную тоску в одиночестве своей сибирской ссылки — подобно Флоренскому накануне его последнего ареста — увидел во сне отца Павла вместе с отцом Иосифом в алтаре разрушенной к тому времени Николо — Плотниковской церкви. Отец протянул сыну пузырек с лекарством; на этикетке было одно слово: «Терпение». И отступила апокалиптическая «смерть вторая», казалось, уже готовая объять застывшую душу.
«Два ближайших мне духовно человека пришли и сказали, что прошлого нет, — что они не в прошлом, а в настоящем и будущем, что надо все больше жить тем миром, в котором живут они»[82].
В молодости Сергей Фудель мечтал о священстве. «Священник есть священнодействователь святилища, в котором для него вся полнота Жизни, вся его мудрость, вся правда и вся красота. Он знает всем своим умом и сердцем, что здесь, в Церкви, он нашел все, что кончились его богоискания, что он уже не искатель Жизни, а ее теург»[83].
Каковы пределы и сроки богоискательства? Фудель задумывался об этом в молодые годы, глядя на продолжительные искания своего друга Сергея Дурылина (1886–1954). Можно ли искания Бога превратить в вечное и единственное занятие? Скорее всего — нет, отвечал на свой же вопрос Фудель: вечность искания есть болезнь души, знак бессилия в достижении великого и смиренного жизнетворчества. Плодотворное искание должно неминуемо приходить к обретению, иначе приведет в тупик.
Талантливый искусствовед, знаток театра, публицист, С. Н. Дурылин был, казалось, именно таким вечным богоискателем. В отрочестве он потерял веру в Бога, ушел из пятого класса гимназии — и не только потому, что считал школу тюрьмой, местом долгих мучений, истязаний, скуки, тоски и гибели[84], но и потому, что ему было стыдно пользоваться привилегиями, даваемыми образованием. Затем, под влиянием брата — анархиста, он сблизился с революционным подпольем и участвовал в нелегальной печати. Учился в университете, познакомился с Л. Н. Толстым и испытал сильное влияние толстовства, ездил по русскому Северу и старообрядческому Заволжью. Изучал народные аспекты православия, писал стихи в духе «русского францисканства», сближался с московскими неославянофилами и, наконец, в 1920 году принял священство. «Вся религиозная сила его, — напишет Фудель о Дурылине, — была тогда, когда он был только богоискателем, а поэтому, когда он, все продолжая быть им, вдруг принял священство, он постепенно стал отходить и от того и от другого»[85]. Признаком слепоты назвал Фудель состояние человека, который продолжает искать золото, стоя у золотой россыпи; и только безумцем можно назвать того, кто кричит, будто умирает от жажды, стоя перед чашей с ключевой водой.
Свое посвящение в сан Сергей Дурылин переживал как этап, когда «кончилась жизнь и начинается житие». Самым трудным для священника Дурылина оставался вопрос — можно ли брать с собой в Церковь, в которой для него должна быть вся полнота Жизни, Пушкина и Шопена, Диккенса и Эдгара По, Гогена и Иннокентия Анненского. Можно ли сохранить в своей душе искусство, живя целиком в Церкви? Фудель вспоминал, как с великой грустью отвечал на этот вопрос его друг: «Нельзя на одной полке держать Пушкина и Макария Великого». Дурылин, имевший большой талант художественной прозы и уже издавший к моменту своего рукоположения цикл сонетов, считал, что священнику продолжать подобные занятия не должно. Священство оказывалось для него, таким образом, некой жертвой. Но если священство есть не обретение сокровища, а жертва, то, полагал Фудель, «тоска о пожертвованном будет неисцелима и воля в конце концов не выдержит завязанного ею узла… Ни истина, ни красота не разрываются в вере, но всякая искра света на темных тропинках мира воспринимается ею как отсвет все того же великого Света, у престола Которого она непрестанно стоит. Человек полный веры, наверное, ничем не жертвует, отходя от мира с тайным вздохом о своей жертве, так как, наоборот, он все приобретает: он становится теперь у самых истоков музыки, слова и красок»[86].
Именно так и обстояло дело с Дурылиным, который в процессе долгих духовных поисков вступил в священство, но и сам же, продолжая искать свой путь, отказался от принятого на себя служения. Опыт Дурылина навсегда остался для С. И. Фуделя одним из самых поучительных примеров — как томится сердце человека в попытке совместить несовместимое. Ключом к пониманию этой сердечной тоски были стихи Зинаиды Гиппиус:
Покой и тишь во мне.
Я волей круг свой сузил…
Но плачу я во сне,
Когда слабеет узел!
Ибо вступление Дурылина в священство сопровождалось для него «плачем во сне» — о поэзии, театре, литературе, обо всем том, что, как ему казалось, он принес в жертву Церкви.
Сближение Фуделя с Дурылиным произошло весной 1917 года. «…Помню, как 33 года назад, — писал С. И. Фудель сыну в декабре 1951–го, — я пришел впервые в комнату к Сергею Николаевичу. Помню тишину комнаты и везде книги, — на полке, на столе, на полу, — и свою жажду познания, но не отвлеченного, а радостного, как молодая жизнь. Книги представлялись окнами, в которые проходят лучи незримого солнца»[87]. К тому времени Дурылин был уже автором известных книг «Рихард Вагнер и Россия» (1913), «Церковь Невидимого Града» (1914), искусствоведческих и этнографических очерков — о древнерусской иконописи, об Олонецком крае, о Франциске Ассизском, о Лермонтове, о Русской Церкви и церковном соборе. Он писал легко, стремительно и много и мог работать одновременно над несколькими темами. Фудель вспоминал маленькую комнату во дворе Обыденского переулка, где квартировал Дурылин. В большой стопке книг лежали вперемешку романы, стихи, богословие, книги по искусству, стихотворные сборники, журналы. Над столом находилась одна — единственная икона — старинное, шитое бисером «Благовещение», а над кроватью висела единственная картина, акварель Машкова, иллюстрация к «Бесам» Достоевского: Шатов провожает ночью Ставрогина. «Это была бедная лестница двухэтажного провинциального дома, наверху, на площадке, стоит со свечой Шатов, а Ставрогин спускается в ночь. В этой небольшой акварели, — вспоминал С. И. Фудель, — был весь “золотой век” русского богоискательства и его великая правда»[88].
В маленькой комнате своего друга, засидевшись заполночь, С. И. Фудель часто оставался ночевать и ложился на полу, на какой‑нибудь старой одежде, и тогда начинались «русские ночи» — все те же старые разговоры шатовской мансарды. Вольно или невольно Фудель и его избранные собеседники читали и жили будто по нотам Достоевского и, конечно, ощущали себя все теми же «русскими мальчиками», которые, едва познакомившись, заводят бесконечные разговоры о путях к Богу и от Бога, забывают о еде и сне и жаждут знать друг о друге только одно: «Како веруеши али вовсе не веруеши».