И они вошли – министр полиции Фуше и шестеро в мундирах.
Полиция?… Что бы это могло значить?…
– Чему я обязан чести видеть у себя господина министра в неприемный час? Да еще с такой… свитой?!
Фуше молчал. Шестеро в мундирах были холодны и непроницаемы.
– Я спрашиваю, чему обязан я чести…
– Честь не велика. Вы арестованы по обвинению в государственной измене.
– Делайте ваше дело, – обратился Фуше к полицейским.
Шестеро в мундирах подошли к Роману.
– Но… – сказал Роман.
* * *
– Но… – сказал Роман.
Но вот уже который день он в этой тесной и темной клетушке; вот уже который день взбирается он под потолок навстречу робкому, унылому рассвету…
Сквозь маленькое, решетчатое окно утро смотрит в жадные глаза Романа… По грязному заплаканному небу торопятся облака, словно пушинки, поддуваемые озорником мальчишкой.
Ветер стар и зол, и не к лицу ему эти повадки; но нет. он не хочет сдаваться, он еще покажет себя, он надувает щеки – легче, легче, они лопнут! – он дует изо всех сил… Ветер стар и зол – он кашляет хрипло и натужно; вот он устал, смолк, и только молоденькие стройные ветки еще трепещут под рукой незваного любезника.
У Романа начинает колоть в глазах, он спускается с окна, долго машет затекшими руками…
Потом он садится на край постели, она жестка и безжалостна; Роман часто меняет позы – кажется, он ерзает от какого-то неотвратимого и едкого волнения… Так сидит он с лицом немного удивленным, потом вдруг встает – пять шагов туда, пять назад, вся камера десять шагов, и это в оба конца.
За дверью, тяжелой и низкой, – открывают и закрывают ее большим, ржавым ключом, замок каждый раз долго и глухо гудит, – за дверью беспрестанно, днем и ночью, не стихая ни на миг, – шаги…
Это часовой. Он ходит медленным ровным шагом по длинному коридору. Ему скучно, он зевает, и тогда эхо слышно в камерах протяжным, жалобным звуком… Роман пробует ходить с часовым в ногу; не удается. Для того это – работа, ему некуда торопиться, он выходит положенных двенадцать часов медленно и ровно, он выходит их, а потом завалится спать, и какая-нибудь Жанна рада будет разделить его одиночество… Роману не удается ходить с часовым в ногу, он сбивается, он нервен и тороплив; надо спешить…
Сегодня – четырнадцатый день, завтра – пятнадцатый… А может быть, его и не будет, пятнадцатого… Надо спешить…
Бежать невозможно… Крепки решетки и стены, а за тяжелой, низкой дверью днем и ночью, не стихая ни на миг, – шаги…
Роман думает. Мысли его смешались в беспорядочной чехарде:
«Конечно, заговор… Талейран… Фуше… подлое дворянство… Талейран, Фуше… подлое дворянство…» Перед ним ослепительным миражем вставала Франция, та Франция, которая грезилась ему еще в том времени, в Москве, в маленькой комнатке на 2-й Тверской-Ямской, в тот последний, прощальный год…
Над столом, щедро унавоженным лоскутами бумаги, карандашными стружками, крошками хлеба и сахара, обглоданными хвостами сельдей – скромными дарами торжествующего нэпа, склонен Роман в безмолвии и покое…
В комнатке предвечерний сумрак, густая тишина и нервное дыхание Романа… Из темного угла, бережно неся округлое свое брюшко, подходит к Роману Наполеон… На нем треугольная шляпа и серый походный сюртук… Он смотрит на Романа пристально и серьезно, роман хочет сказать что-то, что-то сказать надо, но слова перекатываются в горле неподатливым шершавым комом, и вот уже трудно дышать… И Наполеон вдруг тянет Романа за пиджак и говорит: «Эй, братишка… снимай, снимай! Ничего! Все одно разменяют!…» И, полураздетый, стынет Роман в подвале, в екатеринбургской контрразведке… «Все одно разменяют!…» Поставят к стенке, залп – готово. Но до этого придется идти по смрадной каменной лестнице, и нескончаемы будут холодные ступени под его босыми ногами. Он замедлит шаги, каждый шаг – шаг к смерти… И конвоир пощекочет его штыком… «Ступай, ступай, нечего!…» И, полураздетый, дремлет Роман в подвале екатеринбургской контрразведки.
Вдруг окрик: «Проснитесь!…» Романа тормошат. Но он не хочет просыпаться – ведь это его последний сон перед тем, самым последним.
Снова:
– Проснитесь! Проснитесь же!… – Романа тормошат. – Да проснитесь же, ваше сиятельство! По приказу суда я обязан немедленно доставить вас…
Роман понял.
– Сейчас, – говорит он. – Сейчас, сейчас, милый друг, сейчас…
Молодой офицер смотрит на Романа участливо. Он в первый раз видит князя Ватерлоо. И хотя князь – арестант, государственный изменник, молодой офицер констатирует уважение к Роману в казенной своей голове и жалость – в присяжном сердце.
И молодой офицер весьма недоволен собой.
А Роман решает, что, может быть, есть небольшое утешение в том, что расстрелян он будет из ружей «его изобретения», по приговору хоть какого ни на есть суда и все-таки, все-таки во Франции, в той самой, что ослепительным миражем вставала перед ним еще в том времени, в Москве, в маленькой комнатке на 2-й Тверской-Ямской, еще тогда, когда он жил в первый раз.
Шестеро мудрейших разместились за столом сообразно чинам и специальности. Специальность соответствовала чину. Так, председатель – Талейран – возглавлял стол, секретарь – Фуше – писал что-то, примостившись с краю.
Что же писал вышеуказанный Фуше в то время, как упомянутый там же Талейран допрашивал Романа Владычина строгим и проникновенным голосом?
Беспристрастный ли протокол расползался тонкими, извивающимися, как змейки, строчками из-под руки секретаря? Едкая ли статья для первой страницы «L'Empire Fran?aise» с намеком на близорукость императора и незаслуженное игнорирование дворянства?
Нет. То был приговор по делу Романа Владычина, бывшего князя Ватерлоо, бывшего генерал-инженера имперских войск и пр., и пр., обвиняемого в государственной измене, в своекорыстных замыслах и использовании власти с целью нанесения ущерба интересам отечества.
Правда, приговор этот писался несколько преждевременно, в процессе процесса, так сказать, еще до уединения суда на предмет достойной оценки преступных деяний Романа Владычина. Пусть так, но что иное можно видеть в поспешности г-на Фуше, как не похвальное усердие и патриотический пыл?
И в конце концов, разве не заслужил Роман Владычин той кары, которая вполне определенно, не оставляя места двусмысленным толкованиям, жирно и внятно чернела в конце листа: «К смертной казни через расстреляние».
Пока, впрочем, шло судебное разбирательство…
Продувной вельможа, сохранивший со времен своего епископства все увертки и ухищрения католической церкви, казуист и бестия Шарль Перигор-Талейран допрашивал Романа Владычина.