Ознакомительная версия.
Он сидел в монреальском кафе с двумя своими ближайшими друзьями, двумя товарищами по работе в отделе пропаганды и печати Нового подполья (Уолт Троубридж был его председателем), и эти друзья были не кто иные, как Пирли Бикрофт, номинальный президент Соединенных Штатов, и Джо Элфри – колоритный молодой человек, бывший важный представитель коммунистической партии в Америке, работавший там под именем мистера Кэйли до тех пор, пока его не вышвырнули из этой малочисленной организации за создание «единого фронта» с социалистами, демократами и даже хористами во время антикорповского восстания в Техасе.
Потягивая пиво, Бикрофт и Элфри, как обычно, препирались. Элфри настаивал, что единственное решение американской проблемы было в диктатуре лучших представителей трудящихся масс, диктатуре строгой и, если нужно, насильственной, но (и это была его новая ересь) не подчиненной Москве, Бикрофт же легкомысленно утверждал, что «единственное, что нам нужно», – это возврат к тем же политическим партиям, к тому же выколачиванию голосов и к тем же разглагольствованиям Конгресса, как было в благополучные дни Уильяма Мак-Кинли.
Дормэс откинулся на спинку стула, не особенно интересуясь тем, какую чепуху несли его друзья, лишь бы можно было говорить без опасения, что официанты – тайные шпионы ММ. Он удовлетворялся сознанием, что, как бы то ни было, Троубридж и другие подлинные вожди никогда уж не согласятся на правительство, основанное на корысти, заинтересованное в корысти и существующее во имя корысти. Он с удовольствием вспоминал о том, что как раз вчера Уолт Троубридж (он узнал это от его секретаря) отказал Уилсону Шейлу, нефтяному магнату, который приехал, чтобы предложить Троубриджу – по-видимому, вполне искренне – свое состояние и свой организаторский опыт.
– Ничего не выйдет. Очень сожалею, Уилл. Но не можем принять ваше предложение. Что бы ни случилось – даже если Хэйк придет сюда и перережет нас всех нас с нашими канадскими хозяевами, – вам и подобным вам ловкачам-пиратам пришел конец. Что бы ни случилось, к какой бы новой системе правления мы ни пришли, как бы она ни стала называться – «кооперативное государство», или «государственный социализм», или «коммунизм», или «возрожденная традиционная демократия»! – ее будет отличать новый дух. Управление страной – это не призовое состязание для нескольких ловких и решительных спортсменов вроде вас, Уилл, а всенародное объединение на товарищеских началах, в котором государство является хозяином важнейших ресурсов страны и в котором худшим видом преступления считается не убийство, не похищение, а использование государства в своих личных интересах, в котором мошенник, продающий бесполезные или вредные лекарства, или человек, обманувший Конгресс, будет наказываться строже, чем парень, из ревности зарубивший топором соперника… Что? Что тогда будет с такими, как вы? Кто знает! Что стало с динозаврами?
Так что работой своей Дормэс был доволен.
Но он был почти так же одинок, как в своей камере в Трианоне, почти так же жестоко тосковал по Лоринде, Баке, Эмме, Сисси и Стиве Пирфайксе.
Никто из них, кроме Эммы, не мог приехать к нему в Канаду, а она не хотела. В письмах ее сквозило опасение, что Монреаль – это несравнимая с Вустером глушь. Она писала, что они с Филиппом надеются, что им удастся испросить у корпо прощение для Дормэса. В результате ему приходилось общаться лишь с такими же эмигрантами, тоже бежавшими от корпоизма, и он узнал жизнь, которая была так хорошо, слишком хорошо известна всем политическим изгнанникам со времен первого восстания в Египте, когда повстанцам пришлось искать убежища в Ассирии.
Дормэс, по вполне естественной человеческой слабости, предполагал, что в Канаде все с волнением будут слушать его рассказы о тюрьме, пытках и побеге. Но оказалось, что его опередили десять тысяч подобных страдальцев, и канадцы, как бы далеко ни шло их любезное гостеприимство, безмерно устали проявлять сочуствие. Они полагали, что причитающаяся им квота мучеников с лихвой выполнена, а что касается до тех эмигрантов, которые приезжали без единого цента, а таких было большинство, – то канадцам уже явно надоело обделять свои семьи ради неведомых беглецов и даже воздавать должное знаменитым американским писателям, политическим деятелям и ученым, когда те расплодились, как комары.
Если бы Герберт Гувер совместно с генералом Першингом вздумали прочитать лекцию об ужасающих условиях в Америке, вряд ли у них набралось бы и сорок слушателей. Экс-губернаторы и судьи с большой охотой нанимались в судомойки, а бывшие главные редакторы пололи репу. Та же картина, по слухам, наблюдалась в Мексике, Лондоне и Франции.
Итак, Дормэс вел скудное существование на свои двадцать долларов в неделю, которые ему платило Новое подполье, и не встречался ни с кем, кроме таких же, как он, эмигрантов на таких же сборищах, какие посещали в Париже белые русские, красные испанцы, синие болгары и прочие разноцветные бунтари, оказавшиеся за пределами родины. Они набивались по двадцать человек в маленькую гостиную, весьма напоминающую камеру в лагере по своему размеру, характеру обитателей, а к концу вечера и по запаху, и просиживали с восьми часов до полуночи, возмещая отсутствие обеда кофе с булочками и тощими бутербродами, и без конца говорили о корпо. Они рассказывали те же анекдоты о президенте Хэйке, которые раньше рассказывались о Гитлере, Сталине и Муссолини, выдавая их за «достоверные факты». Особенно популярен был анекдот о человеке, который вытащил из воды тонувшего Хэйка и, с ужасом увидев, кого он спас, умолял президента никому про это не рассказывать.
В кафе они жадно хватали американские газеты. Человек, лишившийся одного глаза в борьбе за свободу,| оставшимся слезящимся глазом искал в газете сообщений о результатах состязаний в Миссурийском клубе игроков в бридж.
Это были смелые и романтические, трагические и незаурядные люди, но Дормэс начал уставать от них; он был вынужден с болью признать, что ни один нормальный человек не может долго выносить трагедию другого человека и что дружеское сочувствие в один прекрасный день неминуемо сменяется раздражением.
Его очень взволновала проповедь, которую он услышал в наспех построенной американской церкви, предназначенной для всех исповеданий; полуживой заморыш, бывший некогда очень важным епископом, провозгласил с сосновой кафедры: «При реках Вавилона сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе. На вербах посреди него повесили мы наши арфы… Как нам петь песню господню на земле чужой? Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя. Прилипни, язык мой, к гортани моей, если я не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалим во главе веселья моего».
Ознакомительная версия.